Несмотря на сатанинское палево, в помещении отнюдь не жарко, даже наоборот. Я не испытываю ни малейшего дискомфорта в своей курточке, попиленных джинсах и кроссовках поверх шерстяных носков. Любопытно, что как раз ему должно быть зябко в его прикиде. Но он сидит развалясь, блаженствуя, будто кот на солнцепеке. Может быть, у него кресло с подогревом под задницей?
— Не морочьте мне голову, — говорю нагловато. — Если уж вас интересует мое мнение… У нашего общества нет будущего. Общество, сжигающее свои архивы и библиотеки, обречено. Для смягчения участи скажу также, что и у остального человечества, которое не мы, будущего тоже нет. СПИД, экология, то-се… Все закончится гораздо раньше и противнее. Хотя вашу байку о крысином вирусе я воспринял не без интереса.
— Есть будущее, Вячеслав Иванович, — говорит он с легкой тенью раздражения. — И у вашего общества, и всех остальных. Правда, оно сильно отличается от того, что постулировалось вашими догматами. До справедливости и гармонии еще далеконько. Но все-таки гораздо ближе, нежели в вашу эпоху.
— Не смейте говорить: ваши догматы! — я отваживаюсь повысить голос. — Никаких догматов у меня нет. И, если на то пошло, я не во всем разделяю политику партии и правительства. Даже сейчас.
— Ну, допустим, в ваше время не разделять официальную точку зрения было хорошим тоном… А вот когда это было чревато последствиями, вы сидели смирно и не высовывались. Как та крыса. И в архивы зарылись, потому что наплевать вам стало на окружающую реальность. Будто одеяло на голову набросили.
— Е-рун-да! Я профессиональный историк. У меня диссер по восточноазиатской дипломатии на выходе.
— И монография по культам личности в тумбочке. Вы начали писать еще студентом, хотя отчетливо понимали, что работаете исключительно на себя, а не на общество. В ту пору заниматься исследованием культов личности было равноценно суициду. А вы никогда не стремились в самоубийцы. Настало время, когда только ленивый не обличает сталинизм и не катит бочку на партию, но монография по-прежнему в тумбочке.
Это он меня приложил. Никто в целом мире — даже, по-моему, Маришка — не мог знать, что хранится в самом глухом закутке правой тумбочки моего письменного стола. Неужели наши советские телефоны уже поставляются вместе со встроенными телекамерами?…
— Очень уж специфический поворот темы, — медленно, для отыгрыша времени на раздумье, говорю я. — Меня занимали не столько сами культы, сколько порождаемый ими механизм социальных провокаций. Я пока не пришел к осознанию общих закономерностей. Нахожусь где-то, на стадии первичного накопления информационного капитала…
Лихо вам удалось меня раскрутить. Знали, на чем поймать. На интересе! И про монографию проведали. И про зубы… А могу я взглянуть на свое досье? В Штатах это, по слухам, разрешено.
— Опять же после вашего согласия на сотрудничество. И строго избранные места. Но дату и причину смерти мы все равно от вас утаим. Для человека вашей эпохи такое знание обременительно.
— Нет, вы положительно меня интригуете… Хорошо, согласен на сотрудничество. Что от меня требуется? Кровавый росчерк в договоре?
— Вячеслав Иванович, — сердится он, — я вижу, вы так и не поверили моим словам. Вот и дьявола приплели. Кровушку свою оставьте при себе, она у вас не Бог весть какая ценность. Придется нам покинуть ненадолго это помещение и совершить маленькую экскурсию в наш мир. Может быть, это убедит вас в моей искренности, — он легко поднимается из кресла и теперь нависает надо мной, как башенный кран. Родил же кто-то такую орясину! — Хотя должен уведомить вас заранее, что во все времена существовали способы порождения мнимых реальностей. Раньше — наркотики, литература, кинематограф. Сейчас мы умеем создавать реальности, достоверные не для одного-двух, а для всех органов чувств. Это называется «фантоматика». Лема по случаю не читали? Поэтому надо вам знать, что если я захочу вас обмануть, то непременно обману, и вы не обнаружите подлога. Мнимая реальность может быть неотличима от истинной. Но я даю вам честное благородное слово, что пока не хочу вас обманывать.
— Да будет вам… — я тоже встаю и озираюсь. Ни черта не разобрать из-за этого полыхания, где окна, где двери. — Куда прикажете? А руки за спину?
— Прекратите ерничать, Вячеслав Иванович, — он протягивает мне обыкновенные темные очки. — Наденьте лучше, солнышко наше покажется вам излишне ярким. Что поделаешь, озоновый слой вы порастранжирили, мы потихоньку заращиваем… И возьмите меня за руку. Не ровен час, грохнетесь в обморок от впечатлений, такое тоже бывало…
Глава третья
Трамвай тащился через мокрый, слякотный город, иногда всем своим двухвагонным телом впадая в спазматическую безудержную тряску. Словно у него вдруг сдавали нервы. Я сидел, старательно пытаясь угодить в такт этим судорогам, На коленях у меня лежал «Огонек». Но не современный, а старый, аж 17-го года, состоящий из вестей с фронта пополам с рекламой, чье название писалось через твердый знак: «Огонекъ». Почти такой же по формату, но на плохонькой бумаге и в две краски. И нужно было уступить трамвайной падучей, чтобы разобрать хоть слово.
Я с умилением полюбовался на двух солдатиков, куда-то ведших под рога крутомордого бычка. Должно быть, на заклание для нужд российской армии. Затем, трепетно касаясь грязно-желтых от времени и безобразного хранения страниц, погрузился в содержание. «Альбомъ парижскихъ красавицъ… за 8 руб. съ пересылкой… Е. Д. Урусовъ», — «Ишь ты, — подумал я, усмехаясь. — Небось, порнуха какая-нибудь». Печально и устало глядел куда-то мимо меня мощный, похожий на пожилого бульдога «Его Императорское Величество принцъ Александр Петрович Ольденбургский, верховный начальникъ санитарной и эвакуационной части». Полюбовался на коллаж «Герои и жертвы Отечественной войны 1914–1917 гг.» — все как на подбор с браво закруженными усами, глядели орлами. Исключение составлял подпоручик П. А. Недавний. Ни усов, ни орлиного взгляда. Пацан пацаном, даром что «нагр. орд. св. Стан. 3 ст. и Анны 3 и 4 ст.». Были мне представлены также «известный французский писатель Октавъ Мирбо» — мне положительно неизвестный, «новый японский посолъ в Петрограде виконть Ушида» и «новая абисинская императрица Зеодиту, дочь Негуса Менелика», статная негритянка, которую в нынешних энциклопедиях величали когда Заудиту, когда Зоудиту, и уже известно, что властвовала она неудачно… На последней странице обложки донельзя счастливый буржуй в халате, потрясая расписной коробкой, возглашал: «Коорин противъ запоровъ работает, пока вы спите». Сильно, видать, достал его недуг, коль он так радовался.
За моей спиной в сопровождении родителей ехал младенец, которому путешествие активно не нравилось. Временами он громко, на весь вагон, взревывал. Поддатый папаша сей же час принимался его стращать: «Щас вон бабе-яге отдам!» Древняя бабулька в ветхом пальтишке и грязно-зеленом платке охотно включалась в действо: «Чичас баба приберет, у ней жить буде-о-ошь, дак чо тогда?…» На переднем сидении, возложив руки в тонких перчатках на ручку «дипломата», горделиво присутствовал пожилой туз, если судить по затянутой в черную кожу спине и ондатровой, не по сезону еще, шапке. Спина тоже раскачивалась в трамвайном ритме, но амплитуда была чуть раздольнее. Видно, и этот был подшофе… Что ж, впереди суббота, время позднее, мало ли откуда люди возвращаются. Это только я такой ненормальный. Да еще красивая, пусть не первой молодости, дама в широкополой шляпе и ослепительно белом шарфе, с царственной небрежностью обмотанном вокруг стоячего воротника короткого бежевого полупальто, из-под которого сразу начинались полные, однако же не утратившие стройности ноги в черном полиамиде. Дама стояла возле выхода, вперясь в убрызганное грязью окно. Что она там видела — один Бог знает.
Трамвай остановился, гулко сыграл дверями, и произошло то неизбежное, чего я больше всего и опасался. В вагон поднялась Кодла, тотчас же во всю матушку врубила кассетник и принялась меж собой общаться. Кассетник огласил окрестности нытьем безымянного исполнителя о любви и о розах. Всякий раз, когда я возвращался этим трамваем поздним вечером, обязательно находилась Кодла, дабы испоганить мне настроение. И всякий раз я порывался немедленно выйти, но удерживался: трамваи в эту пору редки, да и на остановке меня ожидала точно такая же Кодла, она же встречала меня и в том трамвае, куда я хотел бы пересесть… Кодла жила по своим законам, окружающие обычно ее не занимали. Она была вещью в себе, замкнутым социумом, и частенько, прокатившись без малейшего поползновения оплатить проезд, вываливалась прочь, в темноту и слякоть. После нее оставалась лишь вонючая, перегарная, никотинизированная, напитанная скрытой угрозой атмосфера. Но случалось и по-другому. Кодла Кодле lupus est. Иной раз ее совокупное внимание все же переключалось вовне. И тогда я, заранее уловив такое переключение, выскакивал на первой же остановке и старался не думать о том, что происходило в вагоне после меня. Не мне с моей конституцией встревать в истории.