– Не прикасайся ко мне, – простонала она. И тут же вскрикнула: – Боже! Неужели это будет опять? Или тебе все равно? Но нет, нет, это не может быть так. Я семь лет терпела. Я не могу больше. Понимаешь? Не могу. Ты должен. Должен, должен, – твердила она.
Я схватил валерьянку. Кажется, я бегал по комнате, толкая вещи и путаясь ногами в белье. Потом я нашел стакан, обнял ее и поил, запрокинув ей голову. Она села, голая, с расставленными ногами, и я видел, как она пьет, закрыв лоно рукой. Я вспомнил, что Леонардо писал об уродливости гениталий. Мне казалось теперь, что это не касается Саши. Принято считать, что чужое тело – в отличие от души – легко доступно нам. Но это не так. Мы в действительности очень плохо знаем тело другого, совсем не знаем, что в нем происходит, почти никогда не даем себе труда это понять. Я, конечно, не думал тогда об этом, глядя на Сашу. Я просто смотрел. Потом я одел ее. Она не сопротивлялась, но и не помогала мне. Она вся словно бы обмерла. Я поднял ее на руки и уложил на диван. Она все молчала. Тогда, осознав, что быть больше здесь я не могу, я схватил плащ и вышел за дверь. Я хотел подняться на палубу. Была давно полночь.
В плечах и запястьях я чувствовал странную легкость, и она словно держала меня на ходу.
Ноги слегка заплетались. В юности приятели порой смеялись надо мной за мои нервные движения хореического типа, присущие мне с детства. Но сейчас моя походка была почти плавной. Где-то в салоне плясали: я слышал смутно оркестр. Я миновал коридор, ведущий к лестнице, пренебрег лифтом и стал подниматься вверх в полутьме. Вдруг в лицо мне пахнул морской воздух. Я был у входа на палубу, какую-то промежуточную, которую раньше не знал. Впрочем, мне всегда было трудно запомнить расположение помещений. Это касается многого в моей жизни, к примеру, решения задач или чтения книг. Я никогда не мог конспектировать ни одной книги. Я вполне уверен в себе лишь тогда, когда процесс идет от меня, а не ко мне. Внешний мир часто представлялся мне лабиринтом, в котором я блуждал. Я сознал свое философское призвание еще мальчиком, и это был путь победить лабиринт. Теперь я хотел перейти порог, когда вдруг разговор, происходивший неподалеку, у поручней, достиг моего слуха. Он велся с глазу на глаз, хотя говорившие явно ничуть не скрывались. Я сразу узнал их.
– Вы сами хороши, сеньор кабальеро, – говорил женский голос, жеманный и добродушный: это могла быть лишь пожилая Кармен. – Объявить себя репортером – к чему?
– В каком-то смысле это ведь правда, – отвечал наш второй сосед по столу.
– Правда? Вздор. Вы большой писатель. Скромность, ложная скромность, гордость – вечно одно и то же. Это болезнь аргентинцев.
Я пожалел, что Смит, охотник до знаменитостей, не мог быть здесь. Между тем фигуры пошевелились, и я был удивлен их странными силуэтами, которые, впрочем, не видел как следует в темноте. Может быть, что мне кое-что показалось. Свет луны задевал лишь край палубы, не заходя под навес.
– Скромность тут ни при чем, – сказал лжерепортер шутливо. – И знаете ли, сеньора Корделия? Во всем виноваты вы.
– Я?!
– Нет, не вы сами, конечно. Упаси бог. А вообще женщины.
– Вот новость! Но почему?
– Все очень просто. Их тянет к мундиру, и они правы, ибо убийство и роды друг другу сродни. Простите мне плохой каламбур. Женщины, как и военные, знают секрет. Человечество в их руках, у них главные роли. Вся комедия держится лишь на них.
– Надеюсь, вы шутите, сеньор Адольфо!
– Ничуть. Да и в вас еще жив дух наших воинов, сражавшихся при Майпу, Наварро и Ла-Верде. Но мы юная нация, мы новички – испанцы не в счет, – куда нам до древних! Наши мужчины стыдятся еще своих мирных профессий. И каждый ищет в себе кровь дедов, державших в руке нож. Писатель? Фи. Англичане могут себе это позволить.
– Ну уж не знаю! – вскрикнула с жаром старая дама. – Моя родословная восходит к Войне за независимость, но меня вам не провести. Англичане первые головорезы в мире, не считая немцев, конечно; а как они чтут своих соплеменников, даже если это не адмирал Нельсон и герцог Веллингтон!
– Вот именно! Они старше.
– Вздор. Все дело в том, – объявила она, – что мы слишком скромны. Как я это вам уже и сказала.
В другое время, должно быть, меня бы занял их спор. Однако теперь я хотел быть один. Я пошел дальше по лестнице вверх и вскоре был на безлюдной палубе, где-то высоко над водой. Небо расчистилось. Огромная лунная ночь лежала над океаном. Сколько хватало глаз, блестело и шевелилось тусклое и тяжелое, черное серебро воды. Я недолго смотрел кругом. Мне трудно объяснить сейчас тогдашний ход моих мыслей. Мной руководило желание написать эти строки с наибольшей простотой и ясностью не потому, чтобы я испытывал потребность выразить себя, но потому, что это может способствовать постановке и решению проблемы человека и его судьбы. Я находился тогда в полном разладе чувств, который трудно определить. Я ощущал легкость, невесомость, подобные хмелю, и вместе с тем это был крах, кошмар. Я не знал, как быть. Все сжималось во мне при мысли о Саше, вероятно, мне следовало решить, что нам с ней делать теперь. Но я тогда не был в силах думать об этом. Самые корни моего существа были задеты, и странные чувства владели мной.
Я всегда знал, что не могу мыслить так, что «плоть» греховна или «плоть» свята, а только о том, есть ли она насилие надо мной, или нет? Мне свойственно орфическое понимание души, чувство ниспадения ее из высшего мира в низший. Мне часто казалось, что я, в сущности, в жизни не участвую, слышу о ней издалека и лишь оцарапан ею. Ничего более мучительного для меня не было, чем моя близость с людьми. Моя тяга к животным происходит от этого: это обратная сторона одиночества. Но я не знаю, мог ли бы я быть всегда один. В детстве я знал мир феодально-аристократический высшего стиля. Был свидетелем несправедливостей, самодурства, возмущавших меня. Моя борьба и уход были подобны уходу Толстого, влияние которого я всегда на себе ощущал. И, однако, внутри я был кровь от крови того мира и остаюсь таким до сих пор. Иногда я нахожу в себе произвол, самодурство в самом образе моих мыслей. Это пугает меня. Тогда, на палубе, мне вдруг представилось, что Сашины вещи – серебро, жемчуг, а также ее белье – могли быть куплены ею лишь путем утаивания и строгой экономии (после смерти Лели она вела мои денежные расчеты) либо добыты на стороне, от любовников, о которых я ничего не знал. Говоря напрямик, она должна была быть воровкой или содержанкой, или же тем и другим вместе – ради меня. Чувствуя тягость в груди, я взвешивал обе эти возможности, пока наконец не понял, что они обе были приятны мне. Я себе не лгал. Я знал опустошительный смысл этого чувства. Ставрогин из «Бесов», мое юношеское искушение, которое я преодолел в себе, стоял за этим. Неблагородство духовное, именно понятое как отказ от всех норм, всегда пугало и приманивало меня. Я хорошо видел в нем метафизику зла – иррациональный довесок к идее свободы. И вот моя легкость, подвижность тела – теперь я знал это точно – была связана с ним, даже была вызвана им. Я только бежал от себя. Запахнув плащ, я ближе подступил к перилам. Внизу я увидел узоры пены, красивые в свете луны. Я огляделся. Палуба около входа была поделена пополам невысокой железной оградкой. Я шагнул к ней.
Впоследствии мне пришлось дать полный отчет в судовом участке полиции обо всех моих действиях, начиная с этой минуты. И, однако, я и сейчас не готов все до конца объяснить. Так, инспектор Барт (Barthes) находит неубедительным мой довод, согласно которому я перелез на закрытую для прогулок часть палубы потому только, что иллюминатор в моей комнате выходит на такой же точно пустой закуток. Все же я утверждаю, что не страдал никогда лунатизмом, хотя под моим плащом была обнаружена лишь пижама, а не вечерний костюм. Туфли были на босу ногу. Луна ярко освещала корабль, тут не было навесов, и я хорошо видел, что палуба за оградой была пуста. Я шел медленно мимо ярких, в две краски, плавательных кругов, свернутых в кольца канатов и арматуры, назначения которой я не знал. Слева тянулся фальшборт, справа – глухая стена неизвестного мне отсека. Весь проход был в длину не более тридцати ярдов. Я был примерно на полпути, когда началось то, ради чего я взялся составить этот очерк. Было совсем тихо – лишь где-то внизу плескалась вода. Внезапно я ощутил легкий укол себе под колено. Решив, что впотьмах я задел что-то, какой-нибудь провод или рычаг, я взглянул вниз, но увидел лишь ровный белый настил досок. Лунные тени были четки на нем и не могли скрыть что-либо, напротив, подчеркивали объем и вещественность тел. Я хотел идти дальше – я думал дойти до кормы и повернуть назад – и уже сделал шаг, когда сильный удар в плечо остановил меня. Повторяю, вокруг не было ни души. Удар словно выпал из пустоты, оставив на моем плаще вмятину. Инстинктивно я вскинул вверх руку, и сейчас же град толчков, рывков и ударов обрушился мне на лицо и плечи. Они были все прозрачны, бестелесны, но сразу разбили мне в кровь нос и пустили в глаза круги, от которых я действительно перестал что-либо видеть. Мне казалось, что меня бьют и при этом еще колют чем-то острым в колени, в локти и в пах. Я теперь не могу вспомнить первый мой крик, вызванный встречей с чуждым мне миром. Но я твердо знаю, что я изначально чувствовал себя попавшим в иной мир. Впрочем, я одинаково чувствовал это и в первый день моей жизни, и в нынешний ее день. Я отпрыгнул назад, сжав кулаки, и попробовал нанести удар невидимому мне противнику. Однако моя рука вытянулась в пустоту. Страшная тишина по-прежнему царила над палубой. Помню, что я не пытался бежать. А между тем с моего плаща отскочила вдруг пуговица, и я увидел разрез как от бритвы чуть выше груди. Я опять закричал. И ударил ногой, задев в этот раз что-то тугое и гибкое.