– Все в порядке, – заметил я негромко, но довольно слышно в наступившей тишине. – Зачем производить панику большую, чем от выстрелов…
Я не рассчитывал на результат этого замечания. Керенский, стоя посреди комнаты, рассвирепел и громко раскричался на меня, нетвердо выбирая слова:
– Прошу каждого… выполнять… свои обязанности и не вмешиваться… когда я делаю распоряжения!..
– Совершенно верно! – услышал я кем-то брошенное одобрительное замечание.
Я усмехнулся про себя и во всеуслышание извинился с самым серьезным видом. Дисциплина и организация были нужны как воздух. Имея уши слышати Керенского – хотя бы и смешного, да слышит – и не смеется.
Кто и почему стрелял, мне так и неизвестно… Нет, чувствовалось, что опасности для революции со стороны военных сил царизма уже не было. Острота общего положения смягчалась ежеминутно. Получились сведения, что Москва уже «присоединилась» и переворот уже совершен там при участии гарнизона легко и безболезненно…
Полная победа была почти в руках. Революцию можно было теперь погубить внутри, допустив анархию, дезорганизацию, не справившись с продовольствием. Но чувствовалось, что старым обессиленным врагам уже не разгромить ее.
Россия свободна, самодержавия нет, Петропавловки нет, охранки нет, нелегального положения нет, ничего старого нет, впереди все совсем иное, незнакомое, удивительное – мелькало в голове среди текущих микроскопических и «пошлых» дел, казалось, не имеющих никакого отношения к великой победе народа… Да ведь это все феерия, это все вздор, это все сон – чудилось мгновениями каждому из нас. Не пора ли проснуться?..
Был уже седьмой час второго дня. Толпа в залах стала быстро редеть. Совет расходился, решив на следующий день собраться снова. Ослабевала работа и в Исполнительном Комитете, который начинал довольно быстро таять и явно нуждался в отдыхе.
Продолжать работу без перерыва было невозможно, а обстоятельства позволяли сделать передышку. Стали поговаривать о том, чтобы разойтись до завтра, оставив дежурство. Пока же подошедший Тихонов с некоторыми из моих личных друзей и близких убедили меня пойти пообедать к И. И. Манухину, доктору, вылечившему Горького от туберкулеза на Капри и сохранившему с ним дружеские отношения… На дальнейших страницах мы встретимся с Манухиным не раз. Он жил в двух шагах от Таврического дворца, на углу Сергиевской и Потемкинской. Обернуться, пообедав, можно было очень быстро.
Безграничное радушие Манухина и тягу к революции этого вообще далекого от политики человека в скором времени пришлось испытать на себе целому ряду советских деятелей. В эти же дни он положительно выбивался из сил, чтобы оказать какую-либо помощь, сделать что-либо полезное (или приятное) нам в каторжной работе первых шагов революции… Впоследствии его специальностью стало опекание тюремных сидельцев, для которых он забросил свои научные занятия и которых помимо медицинской помощи он благодетельствовал всем возможным в пределах лояльности, необходимой для тюремного врача и представителя Красного Кресла.
Следуя по неисповедимым путям революции, он сначала был благодетелем царских слуг и приближенных, затем большевиков и, наконец, меньшевиков и эсеров, сменявших друг друга в уготованных царем застенках и казематах… Но не только об этом могут вспомнить при имени Манухина иные «контрреволюционеры» и иные большевики…
Отправившись целой гурьбой обедать к Манухину, мы застали у него Горького и еще кое-кого из знакомых от литературы и «Летописи». Горький продолжал быть не в духе. Его впечатления за день не улучшили, а усугубили его мрачное настроение. В течение битого часа он фыркал и ворчал на хаос, беспорядок, на эксцессы, на проявления несознательности, на барышень, разъезжавших по городу неизвестно куда, на неизвестно чьих моторах, и предсказывал верный провал движения, достойный нашей азиатской дикости. Два-три человека из присутствовавших добавляли иллюстраций к той же теме и поддакивали Горькому…
Факты были фактами, и впечатления были верны по существу – в тех пределах, в каких они вызвались этими фактами. Но это были впечатления беллетриста, не пожелавшего идти дальше того, что можно наблюдать глазами, впечатления, подавившие своей силой теоретическое сознание и исказившие все объективные перспективы.
Политические выводы из них были не только вздорны, но просто смешны для меня. Для меня было, напротив, очевидно, что дела обстоят блестяще, что революция развивается как нельзя лучше, что победу теперь можно считать обеспеченной и что эксцессы, обывательская глупость, подлость и трусость, неразбериха, автомобили, барышни – это лишь то, без чего революция никаким способом обойтись не могла, без чего все происходящее теоретически немыслимо, без чего ничто подобное никогда и нигде не бывало. Все это было для меня совершенно очевидным.
И, придя голодный и усталый в радостном возбуждении, я пытался возражать лишь в первые минуты, пока не увидел, насколько мое настроение не попадает в тон начавшейся раньше беседы. А затем, пренебрегая направленными в меня стрелами, я упорно молчал, почувствовав нестерпимую скуку и не давая себе труда скрывать ее, предоставляя кому угодно принимать ее за усталость… Вместо торжества победы первая встреча «летописцев» в своем кругу произошла в унынии, депрессии и взаимном непонимании.
Обед был наконец кончен, и я поспешил обратно в Таврический дворец. О ночлеге дома не приходилось думать и сегодня. Мы условились, кто из нас будет ночевать у Манухина, квартира которого с тех пор стала служить для этого постоянно, а затем расстались. Тихонов пошел со мной, чтобы взять какой окажется материал для завтрашнего номера «Известий», выпускать который он должен был вскоре отправиться во владения Бонч-Бруевича, снабженного и рабочей силой, и продовольствием, и «капитаном Тимохиным» с отрядом бравых добровольцев.
Был, вероятно, десятый час. Дворец уже наполовину опустел и был полуосвещен. В полутемной зале Совета сидели и рассуждали часовые и немногие темные штатские фигуры. В комнате № 13 сидели одни обрывки Исполнительного Комитета. Никаких общих вопросов ставить не приходилось, но технических мелочей по-прежнему набралась масса…
Помню, пришел посланный Керенским Иванов-Разумник предлагать свои услуги по литературной части (но тут же исчез и более не появлялся на советском горизонте). Приходили какие-то офицеры каких-то автомобильных частей с предложением организовать автомобильное дело для Исполнительного Комитета; нужда в этом была чрезвычайной, но Исполнительный Комитет пробавлялся милостью частных лиц, в руки которых почему-то попали моторы… Приходили владельцы типографий и газет с мольбами на разорение, с апелляцией к свободе печати и с требованиями пустить в ход их предприятия. Наряду с этим приходили представители партий – большевики, меньшевики, эсеры с требованиями предоставить партиям право на те или иные типографии, которые они уже присмотрели для партийных газет. Ничего этого сделать было при данных обстоятельствах нельзя. Надо было особый орган, специальную комиссию, которая ведала бы это дело…
Слухов об эксцессах не помню, вероятно, волны взбудораженного города к ночи так же стихали, как то было и в пределах дворца.
Но снова разогрел атмосферу около Исполнительного Комитета возбужденный рассказ ворвавшейся группы солдат о том, что среди революционного гарнизона царит сильное волнение по поводу приказа Родзянки: возвращаться в казармы к своим обязанностям и привычным делам и нести обратно взятое оружие.
Не помню, был ли это официальный печатный приказ или ляпсус изустной ораторской деятельности Родзянки за этот бурный день, но ничего хорошего для авторов и вдохновителей приказа из этой бестактности не вышло. Настроение гарнизона в результате ее стало резко ползти налево. Родзянко дал сильный толчок развитию солдатского самосознания, оформлению солдатских лозунгов и солдатской организации. Все это проявилось на следующий день в заседании солдатской секции Совета…
Неудачное выступление Родзянки настолько испортило его собственное дело «контакта» между солдатами и офицерством, что на следующий день полковник Энгельгардт в особом приказе должен был исправлять бестактность своего коллеги, обещая за попытки обезоружить солдат «самые решительные меры, вплоть до расстрела»… Вечером 28-го в Исполнительном Комитете пришлось лишь обещать специально расследовать это дело и поставить солдатский вопрос на очередь в ближайшем заседании Совета.
Агитация против офицерства в это время, хотя и в слабой степени, несомненно, велась некоторыми малоразумными левыми партийными элементами. Но гарнизон и без того не доверял им, имея к тому основания. Это не только поддерживало распыленное и возбужденное состояние гарнизона, но грозило ввести эксцессы в систему и послужить источником действительно безудержной анархии. Было необходимо преодолеть стихийный дух протеста, озлобления, мести, опасений за мелькнувший призрак свободы и новой жизни; и было необходимо собрать солдатскую рассеянную по городу пыль в прежние кадры, в прежние организации (за неимением иных), чтобы начать планомерную организованную борьбу за профессиональные солдатские интересы, за гражданскую свободу армии и за действительно новую жизнь.