— Ор-рудия!
Грохот. С развороченного верха, растопырившись, падает труп. Кто посылал туда наблюдателя? Кто? За каким чертом… Спокойнее, Сергей Петрович, это все — грохот да нервы, нервы да грохот. Вот и на крик сорвался, ай, как скверно.
— Курт Иванович!
И вдруг тишина. Может быть обвал тишины? Может. После ада и райская тишь воспринимается пугающе. Все слушают напряженно, до звона в ушах. Это ведь тоже крик, только вбитый внутрь. И вдруг хриплый рев:
— По местам, молодцы! Не посрамим…
Ай да отставной поручик, ай да чудак из Крепости Гусарий Уланович! Все из него турецкое ядро вышибло, даже само представление, где свои, где чужие. Но главного вышибить так и не смогло: Россия там, где воюют за справедливость. Неевклидова геометрия логики истинно благородного человека и заключается в том, что из него невозможно вышибить понятие чести: ему легче умереть с нею, чем жить без нее.
— Спасибо, дядюшка! — крикнул опомнившийся волонтер. — По местам, товарищи, сейчас пойдут!
Баррикаду разворотило и расшвыряло расстрелом в упор. У нее уже не было верха, не было амбразур и укрытий: теперь она и в самом деле представляла собой груду кое-как набросанного хлама. Теперь за нею можно было укрываться от глаз, но не от пуль: «Если они дадут хотя бы два-три залпа…» — с безнадежным отчаянием подумал Белобрыков.
Но армия и не думала стрелять. Она еще воевала по старинке и ударила не залпом по баррикаде, а палочками в барабаны. И молоденький офицерик впереди с обнаженной саблей, — прямо-таки Бородино, а не штурм баррикады в родимом городе. За ним, развернувшись в три шеренги, шли солдаты, выставив штыки и топая под барабанный рокот.
— Подпустить поближе, — сказал Белобрыков, представил, что сейчас придется застрелить этого офицера, и ему стало невесело.
— Офицера беру на себя, — предупредил Прибытков.
— Хорошо, — с облегчением согласился Сергей Петрович и неожиданно для себя добавил: — Прострелите ему ногу — этот подпоручик вел под уздцы того белого жеребца, на котором я…
— Жалко стало своих? — зло усмехнулся Борис. — Нет уж, Сергей Петрович, либо мы играем в революцию, либо сражаемся за нее.
Белобрыков промолчал, подумав, что этот эсеровский боевик, пожалуй, прав: все игры кончились. На языке властей восстание именуется бунтом, а лица, взятые с оружием в руках, подлежат военно-полевому суду. И, подумав так, взял на мушку рослого фельдфебеля, ретиво вышагивавшего под барабанный треск.
— Пли!
Залпа не получилось, стреляли вразнобой, торопясь: сухие револьверные хлопки мешались с резкими выстрелами винтовок и тяжелым грохотом охотничьих ружей. Рухнули офицерик с саблей, старательный фельдфебель, трое солдат, а остальные поспешно повернули назад. Кто-то нетерпеливый — Вася Солдатов, что ли? — азартно пальнул вдогонку, подбил еще кого-то. Подбитый закричал, и крик его услышали на баррикаде.
— Зря, — неодобрительно сказал Юзеф Замора. — Стрелять в спину нечестно.
Сергей Петрович тоже считал, что стрелять в спину нечестно, но ему уже напомнили, что игра кончилась, и он ту же мысль выразил иначе:
— Патроны беречь! И приготовьтесь укрыться: они сейчас начнут стрелять.
Но они с поразительной тупостью еще трижды ходили в атаку. Результат был тот же: солдаты доходили до разрушенной баррикады, натыкались на частый огонь, теряли с десяток ранеными и убитыми и поспешно откатывались назад. Затем наступила пауза, все замерло, и Самохлёбов высказал предположение, что сейчас выкатят пушки. Но вместо пушек вышел пожилой подполковник, снял фуражку и, размахивая ею, направился к баррикаде.
— Парламентер. — Сергей Петрович торопливо отряхнул пропыленную тужурку. — Борис Петрович, остаётесь за меня.
И с грохотом, поскольку баррикада была порядком потрепана, стал спускаться навстречу подполковнику. Спускался он с некоторым сердечным замиранием, но никто не стрелял. Было тихо, и отчетливо слышались стоны раненых.
— Подполковник Раздорный, — хмуро представился парламентер. — Между прочим, это стонут русские люди.
— С той стороны баррикады тоже стонут и тоже русские люди.
— Опомнитесь, Сергей Петрович, — вдруг тихо сказал офицер. — Вы же благородный человек, потомственный дворянин, ну что у вас общего с этим сбродом?
— Родина, Федор Федорович.
— Начитались книжонок? А чем все кончится, знаете? Разгромом. Уцелевших выдерем, чтоб надолго запомнили, а вас придется расстрелять. Так-то, Сергей Петрович, игра кончилась.
— Вы шли, чтобы сообщить об этом? Напрасно: мне уже сказали, что игра кончилась. Засим давайте откланяемся…
— Прошу прощения, я лицо официальное. Если не желаете слушать советов, давайте разговаривать, как предписывает порядок. Я пришел уведомить, что мы просим не стрелять, пока наши раненые и убитые не будут убраны с поля боя. По законам христианского милосердия.
— Это не условие, — сказал Сергей Петрович. — Если вам угодно перемирие, извольте точно оговорить его срок.
— Два часа. — Офицер вынул часы, щелкнул крышкой. — Сейчас пять часов двадцать шесть минут. Следовательно…
— Извините, но у нас тоже есть раненые и убитые. Мы предлагаем три часа жизни по законам христианского милосердия.
— Согласен. Стало быть, ни одна из сторон не предпринимает никаких военных действий до восьми часов двадцати шести минут. Надеюсь, вы все же подумаете и о своей судьбе, и о своем отце, Сергей Петрович.
— Передайте ему, что я жив и здоров, — с некоторым смущением попросил Белобрыков
— Будет исполнено. Чесгь имею.
Подполковник Раздорный откозырял и пошел к своим, а Сергей Петрович стал подниматься на баррикаду. При этом он с удовольствием думал, как ловко провел противника, навязав ему трехчасовое перемирие: в половине девятого будет, пожалуй, уже поздно громить баррикаду артиллерийским огнем.
— Бревна нужны, — сказал Кузьма Солдатов. — Бревна хорошо держат. Пошли, мастера, старые баньки разваливать.
Мастера собрали добрую команду и отправились разбирать старые бани, амбары да сараи. И не только они — вся Успенка, уже вовлеченная в схватку с властями, деятельно укреплялась, как могла и чем могла, и только один человек делал все с явным стремлением удрать. А потом не выдержал и честно сказал командиру, что ему и вправду позарез необходимо удрать до утра.
— Куда, Коля?
— В Пристенье, Сергей Петрович.
— Да там же войска!
— Надо, — вздохнул Коля и виновато развел руками.
Этот вздох напомнил Белобрыкову о существовании — где-то, где-то, в мире, живущем без крика, — синеглазой Оленьки Олексиной. Он погрустнел и махнул рукой.
За время баррикадных боев я почти не упоминал о Коле не потому, что он в них не участвовал. Нет, с первого часа он был там и старательно делал все: стрелял, строил баррикаду, оттаскивал убитых, успокаивал овдовевших, но все так, будто старалось одно его тело, без души и азарта. Будто и душа, и азарт, столь свойственные ему в драке или в работе, находились в эти дни отдельно от него, и при первой же возможности ему не терпеливо захотелось слиться с ними, вновь стать цельным, перестав быть раздвоенным. Сергей Петрович так его и понял.
— Только осторожнее, Коля. Если схватят, в лучшем случае каторга.
— Так ведь я огородами, — улыбнулся Коля.
В это время заместитель командира полка Федор Федорович Раздорный выслушивал свирепый разнос от главного воинского начальника, состоящего в генеральском чине. Тут же присутствовал командир полка, чиновник для особых и глава делегации потомственного либерального дворянства Петр Петрович Белобрыков, но генерала это не смущало.
— Перемирие с бунтовщиками! — орал он и топал одной ногой вместо восклицательного знака. — Парламентер-волонтер… мать, мать, мать! Да они же вам к утру заново баррикаду, заново! Что же — опять бомбы на всю Европу? Не-ет-с! Извольте штурм! Под покровом!
— Под покровом невозможно-с, — робко воспротивился командир полка. — Пробовали Конфуз под покровом.
— Печень, — вдруг сказал генерал, подумав. — Приступ и постель. Извольте быть свободным.
И ушел вместе с чиновником. А оставшиеся окружили красного подполковника, и его командир вздохнул виновато:
— Ну что же делать, голубчик? Я все понимаю, но генерал!
— И я понимаю, — Петр Петрович пожал его руку. — Хотели сына мне спасти, Федор Федорович?
— Да он не хочет, вот ведь беда где, — расстроенно сказал подполковник.
Коля хорошо знал сады, дворы и огороды Пристенья. Без помех добравшись до знакомой крапивы, он укрылся в ней и начал высвистывать Шурочку. В доме горел свет, и разливаться соловьем ему пришлось долго. Достоверно неизвестно, когда его услышала Шурочка, а только кое-кто услышал его трели (кстати, непонятно, откуда взявшиеся в это совсем несоловьиное время года), тихо вышел на них и затаился в непосредственной близости. А Шура все не появлялась, свет в доме не гас, и Коля продолжал свистеть Он так сосредоточился на ожидании, так старательно высвистывал и так прислушивался, что ничего уж и не слышал. Ни крадущихся шагов, ни сдерживаемого дыхания, ни даже шепота: «Обходи его слева…» И очнулся, когда вдруг со звоном распахнулось окно и раздался отчаянный крик: