Желая похвалить, он говорил только: «Ну, это попало…» Долго сидит он перед рассматриваемым этюдом или эскизом и наконец, как бы взвесив все pro и contra, дает свое резюме: «Это попало, а это — черт знает что это!.. Сколько раз я говорил…» и т. д. Но иногда пускался в подробный анализ, приводил данные из физики, проверял световые эффекты, делал справки с законами отражения и т. д.
Таким образом, рядом с обучением творчеству шло и пристальное изучение природы, — требовательное и даже придирчивое отношение к точности тех переводов с «языка природы» на «язык человеческий», какие представляют собой этюды живописцев…
В первом случае преследовалась цель научить высказываться, научить выражать свою субъективную человеческую правду, научить синтезировать, обобщать и сводить к внутреннему единству элементы действительности. Во втором случае шло объективное изучение этих элементов действительности и методов их передачи.
За последнее время пребывания в мастерской уже писались не только эскизы, но и картины. Как мало кто иной, умел Куинджи войти в настроение и замыслы молодого художника, проникнуться его еще смутными идеями, помочь их выявлению…
Интересно отметить, как относился Куинджи к использованию этюдов при работе над картинами. Он совершенно отрицал непосредственное использование их, вставление кусочков из этюдов целиком в картину, как это зачастую делается художниками-реалистами… Этюд, во время писания эскиза или картины, надо было запрятывать куда-нибудь подальше, отнюдь не справляясь в нем… То, что запечатлелось в художественной памяти при непосредственном изучении природы во время работы над этюдом — вот единственное, что, по мнению Куинджи, годилось в картину… Иное использование этюдов связывает, умаляет творческую свободу; целиком перенесенная из этюдов деталь выпячивается, нарушает гармонию произведения, разрушает его единство: все, попадающее в картину, должно предварительно пройти через горнило творческого я, и все должно быть в одинаковой степени удалено от конкретных, всегда случайных восприятий природы…
Словом, всюду в его преподавании был виден глубоко продуманный, выношенный, разработанный до мельчайших деталей и — я готов сказать — мудрый план…
Наиболее серьезной и ответственной работой, «обучением творчеству», был заполнен день. По вечерам рисовали с натурщика. А затем оставались в мастерской — для беседы, для песен, для развлечения, словом… Оставался часто с молодежью и неутомимый Архип Иванович. Составлялся «оркестр» из мандолины, скрипки, гитары. Морской офицер Вагнер играл соло на балалайке. Пели хоровые песни… Конечно, стекались «на огонек» — в мастерскую Куинджи — и ученики из других мастерских и также принимали участие в вечеринках…
«У Куинджи весело!» — говорили про мастерскую Архипа Ивановича баталисты, жанристы, архитекторы… И еще говорили: «У Куинджи не столько работают, сколько разговоры разговаривают…» Это повторялось особенно охотно преподавателями, товарищами Архипа Ивановича по Академии… И доля правды тут была: «разговоров» в мастерской Куинджи, действительно, было немало — и утром, когда молодежь, увлеченная спором или горячей речью учителя, то и дело выскакивала из своих «лож»[28] и гурьбой окружала Архипа Ивановича, и вечером, и особенно на вечеринках… Но результаты доказали с очевидностью, что и дело делалось в мастерской у Куинджи, что разговоры делу не мешали, что «разговоры разговорам рознь»…
Как формулирует в своей заметке Н. К. Рерих, для Архипа Ивановича искусство и жизнь всегда были чем-то нераздельным:
«Куинджи учил искусству, но учил и жизни; он не мог представить себе, чтобы около искусства стояли люди непорядочные. Искусство и жизнь связывались в убеждении его, как нужное, глубокое, хорошее, красивое… Сам он все свое время отдавал другим. Он хотел помочь во всякой нужде, и творческой, и материальной; он хотел, чтобы искусство и все, до него относящееся, было бодрым и сильным…»
Архип Иванович посещал своих учеников на дому, руководя их работой и здесь; входил в личную их жизнь, помогая и советами, и деньгами…
Не раз забирался он на верхний этаж по темной лестнице какого-нибудь 50-го номера которой-нибудь из «Линий», не одна мансарда Галерной гавани видела его в своих стенах…
В поминальной заметке, написанной вскоре после смерти Архипа Ивановича в 1910 году, тот же Н. К. Рерих отмечает следующие черты этого учителя-друга:
«Вспоминаю, каким ближе всего чувствовал я Архипа Ивановича, после общения пятнадцати лет… Помню, как он, вопреки уставу, принял меня в мастерскую свою. Помню его, будящего в 2 часа ночи, чтобы предупредить об опасности… Помню его стремительные возвращения, чтобы дать тот совет, который он, спустясь шесть этажей, надумал… Помню его быстрые приезды, чтобы взглянуть, не слишком ли огорчила резкая его критика… Тихие, долгие беседы наедине больше всего будут помниться учениками Архипа Ивановича».
Увлекшись занятиями в мастерской, Куинджи зачастую обедал вместе с учениками «бифштексом» из ученической столовой, а вечером к ужину подавали сосиски из соседней колбасной, причем горчица была прямо на бумаге… Эти сами по себе мелкие штрихи дополняют, однако, картину полного и простодушного единения учителя с его учениками…
Не нужно, однако, думать, что была какая-нибудь искусственность и сентиментальность в этом единении, что он «подделывался» или «заискивал», как иные педагоги, желающие снискать любовь учеников… Нет, отношения прежде всего отличались прямотой. В обращении с молодежью он бывал требователен — иногда до деспотизма, резок — подчас до грубости… Но никогда нападки его не диктовались каким-нибудь личным пристрастием. Источником своим они всегда имели все ту же любовь к искусству, целью своей — интересы самих учеников, как он эти интересы понимал: если Куинджи и бывал деспотом, то всегда «благодетельным деспотом», как прозвал его друг Л. В. Позен… С другой стороны, в тех случаях, когда он вспылит без достаточного основания или ошибется, как бы резок ни был отпор, ему данный, — это никогда не портило его отношений с учениками. Даже напротив: очень часто, на другой день после инцидента, Архип Иванович сам первый подходил к «дерзкому»:
— Это, я вчера не так говорил… Вы правы…
Опять черта, довольно редкая в людях вообще, в людях, стоящих на посту воспитателей особенно… А черта эта, — подобная готовность признать свою неправоту, — говорит, прежде всего, о крупной натуре, о благородной прямоте и о том честном служении делу, о том беззаветном поглощении им, которое было вечным свойством Архипа Ивановича на всех путях его…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});