Она еще тесней прижалась ко мне. Это была одна из наших радостей — по вечерам, когда тротуары пустеют, идти вот так, прижавшись друг к другу, словно наши тела сливались в одно.
В то воскресенье я не ударил Мартину: я был слишком растроган, призраки слишком расплывчаты, и почти до вечера грубые образы не вставали передо мной.
— Злишься, почему я до сих пор не одета?
— Да нет же.
Ничего подобного у меня и в мыслях не было. Тогда почему тревожилась Мартина? С этой минуты весь день беспокойство не покидало ее. Позавтракали мы вдвоем, у открытого окна.
— Что будем делать?
— Не знаю. Что хочешь.
— Может, поедем в Венсенский зоопарк?
Мартина там не бывала. Она вообще видела диких животных только в заезжих цирках.
Мы отправились в зоопарк. Небо было по-прежнему затянуто сверкающей дымкой, и свет этот не давал тени.
В парке было не протолкнуться. На перекрестках дорожек торговали пирожками, эскимо, арахисом. Публика медленно двигалась мимо клеток, рва для медведей, обезьянника.
— Погляди-ка, Шарль?
Я до сих пор вижу двух шимпанзе, самца и самку, которые, тесно обнявшись, стояли и смотрели на глазевшую на них толпу — примерно так же, как я во время суда смотрел на всех вас, господин следователь.
Самец длинной рукой нежно и покровительственно прижимал к себе самку.
— Шарль…
Знаю. Почти в такой же позе засыпали по вечерам и мы с тобой, Мартина. Мы не сидели в клетке, но, вероятно, так же боялись того, от чего отделяла нас наша незримая решетка, и я прижимал тебя к себе, чтобы успокоить.
Вдруг мне стало тоскливо. Мне почудилось… Я опять представляю себе толпу, кишевшую в зоопарке, тысячи семейств, детей, которым покупают шоколадки и красные воздушные шары, шумные стайки молодежи, влюбленных, украдкой ворующих цветы с клумб; опять слышу глухое шарканье ног; вижу, чувствую нас двоих — у меня перехватывает горло. Мартина предлагает:
— Вернемся, поглядим на них еще.
На двух обезьян, наших двух обезьян.
Мы долго шли по пыли, вкус которой в конце концов ощутили во рту. Потом отыскали свою машину, и я подумал: «Если бы…»
Если бы Мартина была самой собой, господин следователь; если бы она всегда была такой, какую я застал врасплох нынче утром; если бы она, нет, мы оба были как эти самец и самка, которым, не признаваясь в том себе, мы позавидовали!..
— Пообедаем дома?
— Как хочешь. Элиза отпросилась, но еда найдется.
Я предпочел пообедать в ресторане. Я нервничал, был не в себе. Чувствовал, что призраки рядом, совсем рядом и только ждут случая вцепиться мне в горло.
— Что ты делала в воскресенье? — спросил я.
Мартина не могла ошибиться. Ей было ясно, какой период ее жизни я имею в виду. Ответить вразумительно у нее не хватило сил. Она лишь выдавила:
— Скучала.
Это было не правдой. В глубине души она, возможно, и скучала, но тем не менее отчаянно гналась за наслаждением, искала его где придется.
Я встал из-за стола, не доев обед. Спускался — слишком для меня медленно — мягкий вечер.
— Едем домой.
Вел машину я сам. За всю дорогу не сказал ни слова.
Только повторял про себя: «Не надо…»
В эту минуту я думал лишь о том, что снова ее изобью.
«Она этого не заслуживает. Она всего лишь бедная маленькая девочка».
Да, да, знаю. Кому это известно лучше, чем мне? Ну, скажите, кому?
Въезжая в Исси, я накрыл рукой ее руку:
— Не бойся.
— Я не боюсь.
Мне хотелось ударить ее. Было еще не поздно. Мы еще не остались совсем одни. Вокруг были улицы, тротуары, люди — одни прогуливались, другие сидели на порогах домов. Огни боролись с наползающими сумерками.
Сена покачивала задремавшие лодки.
Вставляя ключ в замок, я чуть было не вскрикнул: «Уйдем!»
А ведь я ничего не знал. Ничего не предвидел. Никогда еще не любил Мартину так сильно. Нет, это было немыслимо, поймите же. Бога ради, поймите! Я? Ее?..
Я распахнул дверь, пропустил Мартину. И в этот миг все решилось. У меня оставалось еще несколько секунд, чтобы повернуть назад. У нее тоже было время ускользнуть от меня, от своей судьбы.
Я вновь вижу ее шею в ту минуту, когда повернул выключатель, ту же самую шею с ниспадающими на нее завитками волос, что и в первый день у кассы Нантского вокзала.
— Сразу ляжешь?
Я кивнул.
Что творилось с нами в тот вечер и почему у нас так часто перехватывало горло?
Я принес ей стакан молока. Каждый вечер, насладившись любовью, она выпивала в постели стакан молока.
Она выпила его и в то воскресенье, третьего сентября.
Это значит, что мы обладали друг другом, а потом Мартина успела, сидя в постели, маленькими глотками выпить свое молоко.
Я не ударил ее. Я отогнал призраки.
— Спокойной ночи, Шарль.
— Спокойной ночи, Мартина.
Мы несколько раз повторили эти слова каким-то особенным тоном, словно заклинание.
— Спокойной ночи, Шарль.
— Спокойной ночи, Мартина.
Голова ее опустилась на обычное место — в ямку под моим плечом, Мартина, как каждый вечер, прошептала, засыпая:
— Это не по-христиански.
И тогда явились призраки, самые чудовищные, самые омерзительные. Они знали: я опоздал, и мне с ними не совладать.
Мартина заснула. Или притворилась спящей, чтобы успокоить меня.
Моя рука медленно поползла вверх по ее бедру, поглаживая нежную, очень нежную кожу, скользнула по изгибу талии, задержалась на упругой груди.
Образы, нескончаемые образы: чужие руки, чужие ласки…
Округлость плеча, где кожа особенно гладка, потом теплая ямка, потом шея…
Я отчетливо сознавал: поздно. Рядом — все призраки сразу, рядом — другая Мартина, которую они оскверняли, которая с каким-то остервенением сама оскверняла себя! Неужели моей Мартине, той, что еще нынче утром так по-детски смеялась с прислугой, вечно страдать из-за них? Неужели нам обоим страдать до конца дней? Не пора ли избавить ее от них, избавить ее от всех страхов, от всего позора?
Было довольно светло. В нашей спальне в Исси никогда не бывало совсем темно: от улицы ее отделяли лишь занавеси из сурового полотна, а напротив наших окон горел газовый рожок фонаря.
Я мог разглядеть Мартину. Я видел ее. Видел свою руку у нее на шее и внезапно сильно сжал пальцы. Увидел, как глаза Мартины раскрылись, увидел ее взгляд, в котором сперва прочитал ужас, а затем, сразу же, — покорность, чувство избавления, любовь.
Я сжимал пальцы. Нет, они сжимались сами. Я не мог иначе. Кричал ей:
— Прости, Мартина!
И чувствовал, что она подбадривает меня, сама хочет этого, всегда предвидела эту минуту и что это — единственный способ вырваться на свободу.
Чтобы моя Мартина могла жить, надо было навсегда покончить с другой Мартиной.
Я убил другую. Убил в полном сознании. Как видите, умысел имел место, умысел тут необходим, иначе мой поступок становится бессмысленным.
Я убивал Мартину для того, чтобы она жила, и наши глаза до самого конца не отрывались друг от друга.
До конца, господин следователь. Потом мы оба застыли. Моя рука лежала на шее Мартины и долго не отпускала ее.
Я закрыл Мартине глаза. Поцеловал их. Пошатываясь, поднялся, и не знаю, что натворил бы еще, если бы не услышал, звук вставляемого в замок ключа. Вернулась Элиза.
Вы слышали ее и у себя в кабинете, и на суде. Она твердила одно:
— Мсье был совсем спокойный, только какой-то странный.
Я велел ей:
— Идите за полицией.
О телефоне я не подумал. Сел на край постели и стал ждать.
В эти минуты я понял одно: мне надо жить, потому что, пока я живу, будет жить и моя Мартина. Она была во мне. Я нес ее в себе, как носила меня она. Другая окончательно умерла, но, пока жив я — единственный, кто сберег в себе подлинную Мартину, подлинная Мартина продолжает существовать.
Разве не ради этого я убил другую?
Вот почему, господин следователь, я остался жить, вытерпел суд, отверг вашу и чью бы то ни было жалость, отказался от уловок, которые могли бы привести к тому, что меня оправдают. Вот почему я не желаю, чтобы меня считали сумасшедшим или невменяемым.
Все это — ради Мартины. Ради подлинной Мартины.
Ради ее полного избавления. Ради того, чтобы жила наша любовь, а жить она может теперь только во мне.
Я не сумасшедший. Я просто человек, как все, но человек, который любил и знает, что такое любовь.
В Мартине, с Мартиной, для Мартины я буду жить, сколько смогу, и я обрек себя на ожидание, принудил себя пройти через балаган суда лишь потому, что Мартина любой ценой должна в ком-нибудь жить.
Я пишу вам это длинное письмо потому, что в день, когда я выпушу руль из рук, кто-то должен принять наше наследство, чтобы моя Мартина и ее любовь все-таки остались живы.
Мы сделали все, что могли.
Мы хотели любви во всей ее полноте.
Прощайте, господин следователь.
Глава 11
В тот же день, когда следователь Эрнест Комельо, Париж, улица Сены, 23-а, получил это письмо, газеты сообщили, что доктор Шарль Алавуан, уроженец Бурнефа, при весьма загадочных обстоятельствах покончил с собой в тюремной больнице.