— По-моему, если кто был очень, очень счастлив когда-то — прочее все не в счет. — И через секунду добавила, как бы думая все о том же: — А жаль, что вы с Ричардом друг друга не знали. У вас, по-моему, нашлось бы много общего.
Ну что тут можно ответить? Она улыбнулась. Сказала совсем просто:
— Он, иногда мне кажется, рад, что мы с вами друзья.
Лифт скользил вниз по шахте. Из квартиры его вынесло, как сомнамбулу; и вот он длинными шагами мерил улицу в огнях фонарей.
Наконец-то, как никогда еще прежде, можно было в полной мере оценить драгоценное сокровище — дружбу с ней. Шел, распрямясь, как герой, покачивая зонтом, и знал, что нет никого счастливей, взысканнее судьбой и более недостойного среди смертных. И это великое счастье, слава Богу, осознано во-время, не на излете. Оно будет длиться и длиться. Неделя за неделей. Я буду с ней видаться. С ней говорить. Будем вместе чай пить. Разговаривать.
И Боже ты мой! — еще сегодня утром себя терзать сумасшедшими, несбыточными мечтами, дурацкими планами, призрачной надеждой! Прикидывать, примерять свой тощий счет в банке, хилый бюджет, квартиренку. И чуть ведь не выкинул несусветную глупость, да, наглость была бы прямо непоправимая. И больше бы в жизни ее не видать, как своих ушей. Теперь-то совершенно ясно, в этом предложении руки и сердца она бы усмотрела кощунство, предательство, злоупотребление доверием. Да, теперь-то понятно, это бы и было предательство, в сущности.
И так прелестно уберечь его от безумного шага, от горечи отказа. Так прелестно поставить на место. В мыслях она умеет читать, что ли, ведь каждое ее слово сегодня было остережением, дивно, тонко высказанным остережением. И это такая радость. Потому что теперь все встало на свои места, и можно по праву ей оказывать кой-какие услуги, попусту не надеясь на большее. Разве этого мало для счастья.
Если бы в юности ее встретить, мелькнула мысль — ах, да чего уж, юность не юность, ничего б это не меняло, нет, но все же мелькнула мысль: если бы я тогда ее встретил, насколько лучше была бы жизнь. Такие женщины поднимают мужчин над скотством. Без них мы пустое место. Она святая, он думал. Я узнал святую.
Выдохшись, сбавив шаг, он наконец остановился перед дверью, которая показалась знакомой. Перед дверью своего Клуба. Несколько сочленов, кивавших ему, пока проходил по курительной к своему любимому креслу, отметили, что Чарлзуорт на целых четверть часа опоздал. Обычно ведь хоть часы сверяй по майору — во все три его клубных вечера.
III
«Вот я и сматываюсь, — писал Эдвард, удерживая руку от дрожи на скачущем столике, — а ты, будь добра, умиротвори Мэри, уж я на тебя полагаюсь. Ради Бога, изобрети какой-нибудь исключительно изящный предлог для моей отлучки, только не забудь написать и точно мне его изложить. И тогда я пошлю ей рождественскую открытку. Но если честно, мне вдруг было ослепительное видение — вся предстоящая колбасня у Гауэров, у Кляйнов и миссис Гидден на Новый год. И душа не выдержала. Прости мне, пожалуйста, это мое, естественно, не последнее свинство».
Уже давно миновали Ганновер; отобедали. Серые грустные поля, без оград, размежеванные пунктиром лесов, мягко кружили за толстым стеклом, от малейшего сквозняка защищенным зеленой бязью. Вагон-ресторан густо пропах сигарами крепких, обритых наголо, пассажиров со студенческими шрамами на щеках. Он их озирал не без наглости, барабаня пальцами по ножке бокала.
Поднял его, отпил; послюнил карандаш, прибавил:
«Вернусь сразу после Нового года».
Он лежал в шезлонге под облезлым эвкалиптом. Легкий бриз, улетая на мол, мимоходом шуршал листвой. Взгляд сонно скользил по уступчатым склонам, простеганным чернотой виноградных лоз, по рыжим и розовым домикам, жмущимся к колокольне. Как каждый камешек остро и четко рисуется на ярком свету! А за темно-синим заливом, на той стороне, почти не видать их, затаились низкие, серые миноносцы. Дальше, выше, высоко над земным горизонтом, снежные грани альпийских круч недопроявленными снимками стынут в слепящем просторе.
Рядом встает Маргарет. Только что вышла из дома.
Она улыбается. Зубы особенно ярко белеют на фоне загара. Она вся сияет. Глаза излучают свет.
— Кушать подано.
— И что там? — с широким зевком.
— Омлет, фрукты, салат… я сегодня новый способ испробовала, какой нам демонстрировала Тереза.
— Роскошно.
Поднялся устало — от долгого сидения устал. Наелся давно и надолго. Не хочется есть — под ее взглядом, подталкивающим в рот каждый кусок. Она допытывается озабоченно:
— Вкусно?
— Высший класс.
— Нет, ты только скажи, заправка точно такая же, нет? Он старательно вдумывается.
— Может быть, следовало бы чуть-чуть еще подбавить этой штуковины — петрушка на вид, но не петрушка, ну, как ее?
— Да. Ты прав. Совершенно точно.
Потом он лежал и смотрел, как она стоит у мольберта. Работает споро, решительно, как-то победно касаясь холста и про себя улыбаясь. Знал: любит она, чтоб лежал тут как тут, на веранде, или под тем эвкалиптом. Если уйти в одиночестве в город, или через мол к Пампелонне, воротясь, обнаружишь, что она почти ничего не сделала. От тоски по своему любимому котику-песику.
А сама все подбивает прогуляться немного. Быть независимым.
— Кажется, старый Морель завтра гонит машину в Сент-Ра-фаэль. Не хочешь смотаться?
— Не особенно. А ты?
— О, мне работать надо.
— Спровадить меня надумала. Она смеется:
— Сам знаешь прекрасно, что нет.
— Так поехали вместе.
— Давай, если я тебе нужна.
— С чего ты взяла, что можешь быть не нужна? И оба остаются дома.
Часто осеняла догадка: а ведь если заявиться домой вдребадан, она бы только обрадовалась. Даже хочет, чтоб вел себя гнусно. Поощряет отлучки по вечерам. Вот и брел добросовестно к узенькой гавани: рыбачьи лодки, три кабака и бардак, кичащийся непристойностью допотопного, от старости моросящего фильма. Иногда чуть ли не до утра там просиживал — трепался с художниками, в карты играл. Поджарые, тонкие, ломкие французы, теребя сигареты, медленно заводят себя, как пружины, под жужжание разговора, чтобы в первую же паузу с налету вклиниться со своим «Je suppose que…»[31] Маленькие, грязноватые, настороженные испанцы, мрачно трагичные, но все равно почему-то смахивающие на парикмахеров. Ленивые, громадные русские с множеством жен. И почти ни единого англичанина. Вот за это — большое спасибо. Но все равно — такая тоска.
Тоска — как ностальгия по всему миру сразу. Вот именно что — хорошо исключительно там, везде там, где нас нет.
Если вечером оставался на вилле, сидел вместе с Маргарет на веранде. Читали друг другу вслух. Или в покер играли, с двумя саквояжами, на которых были карманы для карт. А в двенадцать — спать. Целовались:
— Спокойной ночи.
Маргарет и Тереза делали все по дому. И рад бы помочь, да разве они дадут.
— Женщинам нужно работать, мужчинам нужно спать[32], — усмехался он.
Она только смеялась своим тихим, победным, обескураживающим смехом. Иногда он был прямо невыносим, этот смех. Будто треплют тебя по головке.
Пристрастился к купанью. Уходил к Пампелонне, на огромный, пустынный пляж, как костями, усеянный выбеленными отбросами моря. Теченья тут были опасны. Иногда, обозлясь, нарочно ее мучал тревогой. И — каждое утро эти упражнения на веранде; лежал растянутый, распятый, голым телом впивая солнце. Кожа забронзовела. Совершенно голый, распираемый бешеной энергией, исполнял этот комически-религиозный обряд: упасть, вытянуться, отжаться. Она смотрела, улыбалась. И, как заметишь на себе ее взгляд, сразу стыдно делается, кураж как рукой снимает.
А еще ходили под парусом, с сынком смотрителя маяка. Часто пропадали вдвоем с утра до заката. Маргарет приходила на берег — встречать.
— Напишу-ка я, пожалуй, портрет Мими, — она как-то сказала.
— С какой радости?
— Великолепнейший тип. Очень даже красивый по-своему. Такое в нем звериное что-то.
— Правда? — Ощутил раздражение и укол вины бог весть от чего. — Ей-богу, Маргарет, — прибавил с самой своей неприятной ухмылкой, — ты людей описываешь, как няня детишкам в Национальной галерее.
Но прогулки с Мими после этого прекратились. Другой мальчик, Гастон, с превеликой радостью его заменил. Один глаз у этого Гастона смотрел в одну сторону, другой в другую.
Несколько дней спустя поинтересовался, заговаривала ли она с Мими про портрет.
— Ничего не говорила.
— Почему? Уверен, он будет в восторге.
А Мими, оказывается, вовсе питал слабость к Маргарет. Нашел какой-то предлог, объявился на вилле. И Эдвард — при Маргарет — ему сообщил про портрет. Мальчишка страшно обрадовался. Тут уж естественно, Маргарет некуда было деваться. И хуже этого портрета она, ей-богу, в жизни ничего не писала. Такая дешевка, нагло прущая завлекательность. Как-то вернулся домой — а она свое прелестное творение вешает у него в спальне. Буквально взорвался: