Дело было в том, что «знать легко бы простила Грозному отставку его худородных советников Адашева и Сильвестра, но она не желала мириться с покушением на прерогативы боярской Думы»[278]. А ведь именно боярскую Думу стал в это время все больше игнорировать царь. В условиях затягивающейся войны ему, как никогда прежде, необходимы были новые, оперативно действующие органы управления - приказы, где дела вели уже отнюдь не бояре. И оттесняемая от кормила власти старая удельная аристократия вознегодовала. На этот раз оппозицию возглавил не кто иной, как бывший друг Ивана и, по словам Эдварда Радзинского, единственный из членов «разгромленной «Избранной Рады», еще остававшийся на свободе князь Андрей Михайлович Курбский. Как подчеркивает историк, сей «идеолог боярства... самым решительным образом протестовал против ущемления привилегий знати и передачи функций управления в руки приказных (дьяков). Писарям русским, утверждал он, «князь великий зело верит, а избирает их ни от шляхетского роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства, а то ненавидячи творит вельмож своих»[279]. Высказывание весьма красноречивое для будущего первого в истории Руси «диссидента» и ярого критика царского самодержавия. Ибо уже очень скоро, уже из-за границы, князь Курбский лицемерно бросит Ивану Грозному совсем иной упрек - обвинит в гонениях на это же «простое всенародство» или, как выразились бы теперь, «в ущемлении прав и свобод граждан»... Но не станем забегать вперед, прерывая естественную ткань истории.
Поддерживая приказы, ведя все более жесткую борьбу за централизацию государственной власти, Грозный одновременно попытался лишить феодальную аристократию того, на чем, собственно, держалось ее политическое могущество, - земельных владений. Он знал, что, не отняв у знати этой опоры, ему не удастся сломить ее сопротивление и до конца осуществить столь необходимые преобразования в управлении страной. Поэтому, готовя наступление на западном фронте, царь в то же время велел руководителям приказов разработать новое уложение о княжеских вотчинах. Это новое уложение, утвержденное 15 января 1562 г., резко ограничивало права княжат по распоряжению своими старинными родовыми землями (в частности им категорически запрещалось продавать и менять вотчины). Выморочные же владения были объявлены исключительно собственностью государственной казны. Братья и племянники умершего князя-вотчинника могли наследовать его земли лишь с разрешения самого государя[280].
Так, по словам Курбского, были «разграблены» многие «сильные и славные» роды[281], ввиду чего оппозиция все чаще стала обращать «свои взоры в сторону Литвы. Там искали спасения те, кто не хотел мириться с самодержавными устремлениями Грозного. Откуда ждали помощи те, кто подумывал об устранении царя Ивана. Тревога властей по поводу (этих) связей возрастала по мере того, как сражение на русско-литовской границе приобретало все более ожесточенный характер»...[282] Например, чуть не сбежал в Литву глава боярской Думы князь Иван Вельский. При аресте у князя нашли грамоты от короля Сигизмунда-Августа, гарантировавшие ему надежное убежище в Литве, а также подробную роспись дороги до литовского рубежа. Предпринял попытку уйти в Литву и смоленский воевода князь Дмитрий Курлятев - его случайно задержали уже, видимо, на самом кордоне. Потом, стремясь оправдаться, он писал царю, что лишь ненароком «заблудился» вместе со свитой в дороге... Курлятев был отозван из Смоленска и сослан в отдаленный монастырь на Ладожском озере[283].
Наконец, новая измена обнаружилась со стороны двоюродного брата государя - князя Владимира Старицкого, одного из главных участников давнего «мятежа у царевой постели». Именно в тот момент, когда армия Ивана (в которой были и старицкие удельные полки) шла к Полоцку, из ставки князя Старицкого бежал его ближний дворянин Борис Хлызнев-Колычев, предупредивший полоцких воевод о намерении царя осадить крепость. Но тогда, уже во время осады города, Иван словно отказался поверить в причастность Владимира к этому делу и приказал лишь установить наблюдение за братом... Однако поверить вскоре все-таки пришлось. Обратившись к царю, своего господина разоблачил удельный дьяк Старицкого - Савлук Иванов. Причем, узнав об этом, князь Владимир «пытался отделаться от доносчика и упрятал его в тюрьму. Но Грозный велел привезти Савлука в Москву и лично допросил дьяка. Вина удельного князя оказалась столь значительной, что царь отдал приказ о конфискации Старицкого княжества и предании суду удельного владыки»[284]. В то же время, как свидетельствует летописец, Грозный, не пожелав сам судить двоюродного брата, вынес дело на рассмотрение высшего духовенства: «и перед отцом своим богомольцем Макарием митрополитом и перед владыками и перед освященным собором царь... княгине Ефросинье и ко князю Владимиру неиспроавление и неправды им известил и для отца своего Макария митрополита и архиепископов гнев свой им отдал...»[285] - то есть простил. Выслана и 5 августа 1563 г. пострижена в монахини была только мать Владимира Андреевича, гордая, неукротимо властная княгиня Ефросинья Старицкая (не случайно и в летописи она названа первой). Ибо именно ее, а не брата (человека бесхарактерного, недалекого, поступки которого он откровенно называл «дуростью») считал Иван подлинной вдохновительницей заговора...
Однако передавая Эпизод о «расправе со Старицкими», Эдвард Радзинский по привычке объяснил читателю это «дело» наиболее упрощенно - как жестокую «плату по давним долгам, за далекий «мятеж у царевой постели», как месть Ивана своему брату и «его старухе-матери» (на самом деле вовсе еще не старой женщине), коих он и в живых-то оставил лишь для того, по словам автора, чтобы они «пожили в страхе - это куда хуже смерти»... Что ж, действительно, опальная княгиня, принявшая при постриге имя Евдокии, еще довольно долго прожила в Воскресенской женской обители, расположенной неподалеку от знаменитого Кирилло-Белозерского монастыря. Из общеизвестных исторических исследований явствует: даже там высокородной монахине специальным царским распоряжением позволено было «сохранить при себе не только прислугу, но и ближних боярынь-советниц. Последовавшие за ней слуги получили несколько тысяч четвертей земли в окрестностях монастыря. Воскресенская обитель не была для Ефросиньи тюрьмой. Изредка ей позволяли ездить на богомолье в соседние обители. Под монастырской крышей старица собрала искусных вышивальщиц. Изготовленные в ее мастерской вышивки отличались высокими художественными достоинствами»[286]... Было ли это следствием «жизни в страхе»? Или же... Или же наоборот - проявлением душевного покоя, обретенного княгиней в тиши и сосредоточенности отдаленного монастыря? Проявлением того истинного смирения, которое достигается не сразу и не просто, путем глубокого осмысления человеком своих грехов и которого так не хватало ей, Ефросинье, чья душа столь долгие годы была обуреваема честолюбивыми замыслами возвести на престол собственного сына?.. Пусть читатель думает и решает сам...
А конфискованный удел Иван вскоре тоже вернул Владимиру. Уже в октябре оба брата вместе ездили на охоту в Старицу...
«Опала Старицких» произошла на исходе лета 1563 г. Краткое упоминание о ней находится в труде Э. Радзинского на странице 59-й. Буквально же страницей раньше уважаемый наш автор поместил (не менее краткий!) рассказ еще об одном «зверстве» Грозного - расправе с боярином Михаилом Репниным и князем Юрием Кашиным, «участниками ливонских баталий»... Между тем, согласно реальной хронологии, государь действительно казнил сих именитых мужей, но не ранее лета 1563 г., а гораздо позже - уже зимой 1563/64 г. И в этой новой, на первый взгляд, совсем незаметной, незначительной неточности тоже имеется своя потаенная недосказанность...
Начнем с того, что описание «мученической» кончины боярина Репнина, равно как и убийства его родственника - князя Кашина, полностью взято нашим литератором из послания Курбского, в котором князь в самых резких выражениях ругал Ивана за пролитие «святой крови» своих воевод. Именно Курбский, сидя уже за польско-литовским кордоном, первым сочинил легенду о том, как будто бы однажды царь позвал к себе на пир боярина Репнина. Застолье было шумным. Наконец, изрядно выпив, все присутствовавшие пустились плясать вместе со скоморохами, и лишь один именитый вельможа Репнин счел подобное унизительным для себя, стал открыто корить Ивана в «недостойных христианского царя действиях». Причем Иван пробовал образумить строптивца, просил, протягивая ему маску: «Веселися и играй с нами»[287], но тот упрямо и гордо растоптал поданную царем маску, за что был взашей выгнан, а затем и убит - в церкви. Ибо, как через века дополняет Курбского г-н Радзинский, Грозный хотел, чтобы бояре знали: даже «бог не спасет от гнева государева. Все должны по-холопьи чтить отныне одну волю - его, царскую. Она теперь - воля божья»...