— Как он умер?
— Нета? Я ведь вам уже рассказывала. Почему вы снова спрашиваете?
— Не Нета. Ваш дед.
— Мой дед умер так, как ему подобало умереть.
— То есть?
— Он умер так, как когда-то умирали герои его типа. «Семка, Шломка, каждому своя котомка» — кто на пастбище, кто в поле, в окружении своих коров или своей пшеницы. Кто на поле боя, в тяжелой схватке, среди любимых друзей и врагов. Кто в море, в пучине вод, поглотивших и его товарищей, и его корабль. Тот за рабочим столом, в кругу гаек и болтов, или пробирок, или кистей, или слов, а этот в своем саду или в огороде, в окружении высаженных им овощей или деревьев, как в «Крестном отце». Кстати, это самый библейский фильм, который я когда-либо видела. Помните, как Дон Корлеоне там умирает в своем огороде, среди кустов помидоров, рядом с маленьким внуком. Я так плакала, когда смотрела! Ужасно. До сих пор не понимаю почему. Ведь подумать только — ну кто там такой умер? Мафиози, убийца, кусок дерьма — но факт, что я плакала. Это было. Чувства я могу скрыть даже от себя, но факты — нет.
— А ваш дед?
— Дедушка Зеев умер в своем вади, возле своего большого харува, в том самом месте, где всегда собирал семена и куда брал нас с Довиком на свои уроки природоведения.
— Но как?
— Не совсем ясно. Он, очевидно, поскользнулся на тропе, что вполне может случиться, когда тебе девяносто два, а ты по-прежнему упрямо хочешь гулять в одиночестве. Поскользнулся, упал и разбил голову о камень. Таким его нашел Довик.
— Ужасно…
— Почему ужасно? Девяносто два года, моментально, в том месте, которое ты так давно знаешь и любишь. Хорошо, что Довик нашел труп раньше, чем его нашли звери земные и птицы небесные[82]. У меня здесь в ящике есть листок, который я зачитала на его похоронах, хотите послушать?
— Да.
— Сейчас. Я пыталась описать ту жалкую, убогую старость, которой он избежал. Получилось немного высокопарно, так что я заранее прошу прощения. Так уж вышло. Я только раньше попью немного воды… Вот. Теперь я еще откашляюсь, и — в путь. «Понемногу сгорбятся мужи силы, постепенно задрожат стерегущие дом[83], расслабятся связи, помрачится глаз. Тут оторвется цепочка, там закапает труба, осыплется штукатурка, уши оглохнут и остановятся мельничные жернова. Но не у тебя, дедушка Зеев. У тебя — мгновенно. Разбился кувшин над источником, обрушилось колесо над колодцем, и снова возвратится прах в землю, чем он и был, и дух возвратится к Богу, Который дал его».
— Это очень красиво. Как-то по-особому…
— Вполне с вами согласна. Я могу похвалить этот текст со спокойной душой, потому что не я его написала. Большую часть я списала у Экклезиаста, и люди, слышавшие меня на похоронах, расточали мне те похвалы, которые причитались ему. Не важно. Что действительно важно — так это то, что дедушка Зеев ухитрился. Ему не причиталось, но он ухитрился. Жил долго, умер здоровым и в ясном уме и, как я вам говорила, в окружении любимых мест и любимых растений. В определенном смысле и он умер в своем доме, потому что это вади, как и наш дом и наш питомник, было его территорией. И таким, кстати, он и был — человеком своего надела, своих границ, своих заборов, всего, что провозглашено и объявлено своим владением. Этакий Халев, сын Иефониин[84]: «Сколько тогда было у меня силы, столько и теперь есть для того, чтобы воевать, и выходить и входить. Пойдем и завладеем». Этот дом и питомник были его собственностью, и тело бабушки Рут было его владением, и это вади тоже принадлежало ему.
Кстати, с того дня, как он умер, мы возвращались туда только дважды. Один раз — вместе с полицией, сразу после того, как Довик нашел труп, и еще раз — в первую зиму после этого. Но когда мы были детьми, я и Довик, мы бывали там с дедушкой много раз — чтобы гулять и собирать семена, а главное — учиться распознавать растения и называть их по именам. То были приятные, полные любви и терпения прогулки. Он вкладывал в нас все то немногое, что было в нем хорошего. Я, младшая, сидела сзади, а Довик, как старший, — на сиденье рядом с ним, непрерывно задирая меня: ага, я сижу впереди, я вижу лучше, чем ты, я был в дедушкином вади раньше тебя, дедушка брал меня туда, когда мы еще жили с мамой в Тель-Авиве, он рассказывал мне о первобытном человеке, когда ты еще вообще не родилась.
А потом он начинал приставать к дедушке — как тот может водить с одним глазом?
«Могу, — говорил дедушка. — Факт, что я вожу, разве нет?»
Я пытаюсь представить себе: а если бы мы вот так же спросили его и о других его поступках: как ты мог такое сделать, дедушка? — он бы и тогда ответил: «Но ведь это факт, что я сделал это, разве нет»? Это слово — «Факт!» — отвечает на много вопросов: и «как ты мог?», и «как ты это сделал?», и «как это случилось?», и «как такое может случиться?». И даже: как ты, Рута, могла жить рядом с таким человеком и при этом любить его? Но — факт! Я ненавидела его, боялась его, любила его и жила у него. И мне хорошо было жить у него, и ему от этого тоже было хорошо, не только нам. Может быть, забота о нас, такая чуждая его характеру, была для него, при всей несравнимости, тем же, чем годы спустя — каторжная работа в питомнике для Эйтана?
Ну, не важно. Все это непросто. Вернемся лучше к этим нашим прогулкам с ним. Он вел машину так, как водил всегда — медленно, плохо и уверенно. Вождение не доставляло ему никакого удовольствия. И отношений между своей машиной и соседними он не понимал — его сознание попросту не принимало некоторые правила вождения. Как, впрочем, и ряд других житейских правил. И все же, несмотря на все это, да еще и на единственный зрячий глаз, с ним ни разу не случалось аварии — до самой первой, много лет спустя, когда ему уже было под восемьдесят. Хотите послушать? Он ехал тогда по немощеной дороге среди виноградников и поднялся на главную дорогу, не посмотрев по сторонам, не остановившись и не уступив право проезда ехавшей по шоссе женщине. С ними обоими ничего не случилось, но бампер его джипа отправил ее щегольской «ауди» на неделю в основательный ремонт. Она была из тех городских, которые приезжают сюда пожить — построила себе виллу размером со спортивный центр и насадила вокруг старые маслины, чтобы приезжать на уик-энд с друзьями и изображать «Я-хозяйка-имения-а-это-здесь-Тоскана». Были вопли. Точнее, она вопила.
— Ты выехал с поля на главную дорогу! Ты должен был дать мне право первенства!
А он совсем не кричал. Он ей спокойно так ответил:
— Мадам, здесь право первенства — у меня.
— Как это?! Ты же выехал с боковой дороги на главную!
— Это не боковая, а та дорога, по которой я скакал на лошади к винограднику еще до того, как мы основали здесь поселок, и тогда тут не было ни твоей главной дороги, ни тебя самой.
— Ну, что из этого?! — завопила она.
— А из этого то, — сказал он, — что право первенства у того, кто был здесь первым. Это одно и то же слово. Ты что, не понимаешь язык?
— Ты не только болван, ты еще вдобавок полуслепой! Как тебе вообще разрешают водить машину?
— Когда я вижу тебя, — сказал он, — я жалею, что не потерял и второй глаз. А теперь успокойся, потому что я могу оставить тебя здесь, и ты будешь до утра орать на деревья и камни, или же я могу довезти тебя до твоего дома и послать своего внука отвести твою машину в гараж и уплатить за всю работу. Так что ты выбираешь?
По дороге она попыталась завязать более дружественный разговор, но дедушка Зеев велел ей замолчать, потому что свое право голоса она уже исчерпала. Довик, кстати, потом встретил ее в гараже и присоединил к числу своих «дочерей фараона», из самых стоящих, даже намекал, будто она дала ему возможность исправить то плохое впечатление о мужчинах нашего семейства, которое, возможно, вынесла из встречи с дедушкой Зеевом. Но рассказы Довика не всегда нужно принимать на веру. Однако и без этой добавки история была очень симпатичной, и мы все много смеялись над горожанкой, которая даже не поняла, что избежала значительно большей беды, чем неделя рихтовки в гараже. Но вечером, дома, когда нас не слышало ничье чужое ухо, дедушка Зеев сказал нам, что, по правде говоря, он просто ее не заметил и что мужчина должен быть ответственным и делать выводы. На той же неделе он послал свое водительское удостоверение в автоинспекцию и сообщил им, что в честь своего восьмидесятилетия отстраняет себя от вождения.
Начиная с того дня кто-то из нас каждый день отвозил дедушку в его любимое вади. Мы высаживали его возле мостика через шоссе, и оттуда он шел к своим цветам, кустам и семенам, а в полдень отдыхал под своим большим харувом и ел там всегда одну и ту же еду: хлеб, сыр, огурец, чеснок, крутое яйцо, кусок колбасы, зеленый острый перец, маслины, которые сам солил, и несколько глотков красного вина прямо из фляжки. Потом он немного дремал, сидя на своем «царском троне» — так мы называли большой камень у подножья харува, похожий на стул для гигантов и куда более удобный для человеческого зада, чем могло показаться глазу. Затем он поднимался и снова шел своим путем, рассматривая, помечая или собирая, в зависимости от времени года. А после полудня снова спускался на дорогу, и там уже кто-нибудь из наших уже ждал его, чтобы отвезти домой.