Еще два слова о характере Ал. Андреевны, о ее противоречиях. Она была в некоторых случаях очень строга и требовательна, в других, напротив, удивительно снисходительна. К себе она была поистине беспощадна. В конце концов она пришла к тому заключению, что в жизни ее были только одни ошибки. В особенности виноватой считала она себя перед сыном. Она винила себя и в том, что рассталась с Ал. Львовичем, и что вышла замуж за Фр. Феликс., говорила, что не сумела достаточно сблизиться с Сашей в его гимназические годы, и т. д. Мои аргументы на нее не действовали. Она говорила, что я к ней пристрастна. Припоминая малейшие мелочи, в которых она когда-либо провинилась перед сыном, она кончила тем, что забыла все хорошее, что она для него сделала, и помнила только свои ошибки. Когда я напоминала ей разные счастливые случаи из его детства и юности, она отвечала: "Разве это было? Я ничего не помню". Она часто говорила: "Я наказана за свои грехи. Это все за мои грехи я страдаю". А иногда еще так: "Я великая грешница: мне никого не жаль". Она действительно разучилась жалеть и в иных случаях бывала очень сурова и даже жестока. Она не выносила жалоб и слез, особенно по поводу мелких причин, и прямо говорила иногда какой-нибудь старой приятельнице, изливавшейся в жалобах на своих домашних или на трудное свое положение: "Зачем ты мне все это говоришь? Ведь я злая, мне никого не жаль". Или же начинала жестоко отчитывать свою собеседницу, после чего сама же просила у нее прощения за резкость. Вообще она охотно и великодушно протягивала руку и делала первый шаг к примирению, даже в тех случаях, когда не считала себя виноватой, просто чтобы покончить с какой-нибудь ссорой и возобновить хорошие отношения. Обидев человека и причинив ему боль и огорчение, она быстро сознавала свою вину и умела загладить ее, как никто: или лаской, или ободряющим словом и самым неподдельным, глубоким раскаянием.
Свое превосходство над средними людьми она сама сознавала и потому не раз говорила: "Мне много дано, с меня много и спросится, а с них нельзя требовать того, что с меня, они не виноваты".
В ней было известное высокомерие, которое она тоже за собой знала, но с теми, кого она очень любила или почитала, она могла быть бесконечно смиренна. Так было в особенности с Сашей и с его женой, так как не только его, но и ее она считала человеком совершенно исключительным по крупности ума и характера, по мудрому пониманию жизни и по общей талантливости.
Очень презирала сестра бездарность, бесцветность и буржуазность. Поэтому и прощала она многие грехи и пороки за широту натуры, даровитость и самобытность. Рядом с ее комнатой, за плохо заделанной дверью, жил некий беспутный матрос, известный под именем Шурки; все, что делалось за стеной, слышно было прекрасно, а сестра отличалась еще исключительно чутким слухом. В течение трех лет она изучила жизнь своего соседа до мелочей. А жизнь эта была очень буйная и крайне предосудительная. Шурка был пьяница, спекулянт, развратник, ругатель, колотил свою сожительницу, дрался во время ночных попоек со своими гостями. Сестре случалось не спать по целым ночам, мучительно задыхаясь и ворочаясь под пьяные песни и крики, битье посуды, швырянье стульев и откалывание плясовой под мотив чьей-то залихватской гармоники. Иногда она пробовала стучать в стену, просить, чтобы были потише, но это редко помогало. Очень страдала она от всей этой бесшабашной компании, часто мечтала о том, чтобы Шурка съехал, и сердилась на него, но стоило ему, бывало, днем и не в очень пьяном виде запеть своим сильным тенором какую-нибудь любовную или революционную песню, как все ее раздражение пропадало. Она готова была по целым часам слушать это пение и говорила, что если Шурка уедет, ей будет жаль, потому что другой жилец может оказаться буржуазным, а он талантливый, широкий, удалой. Она рассказывала мне, как он, пьяный, каялся в своих грехах, вздыхал и плакал. "Нет, Шурка – недурной человек, он ребенок",- говорила она. Что и говорить, поразительно было слушать, с каким неподдельным лиризмом и глубокой нежностью пел этот вечно пьяный драчун и ругатель:
Ты услышишь протяжное пенье,
Как меня понесут хоронить,
Вспомни, вспомни, моя дорогая…
и т. д.
Откуда только брались у него эти задушевные ноты?
Последние полтора года своей жизни, уже после смерти сына, Ал. Андр. жила все в той же атмосфере милого уюта, изящества и порядка, она не опустилась, не давала себе поблажки и не поддавалась ни одолевавшей ее физической слабости, ни искушению легко и быстро покончить свою постылую и, как думала она, никому не нужную жизнь. "Кому я такая нужна? Как ты можешь меня любить?" – говорила она. Пока могла, она неутомимо работала, переписывала целые тома рукописей своего сына. Читала она мало, чаще, конечно, перечитывала стихи и прозу сына, да иногда евангелие. Молиться совсем не могла, в церковь она давно уже перестала ходить, говорила, что служба ее не трогает, и сердце ее остается в церкви пустым, но прежде дома молилась, теперь же потеряла и эту способность.
После удара стало еще труднее, работать уже было нельзя. Ее единственным развлечением, кроме редких и слишком утомительных для нее прогулок, было по целым часам смотреть в окно. Вид на Пряжку, на которой живем мы, очень красивый и оживленный, особенно летом в праздничное время: с утра уже начинает сновать целая вереница лодок, бегают дети. Смотрела сестра на закаты, на розовые зори… Ложилась спать она по большей части рано и потому почти не видела звезд. Много радости доставляли ей цветы, которые она всегда особенно любила. Ей приносили их и мы с Люб. Дм., и друзья, особенно Евг. Фед. Книпович и милый Дм. Мих. Пинес {Секретарь Вольфилы [56].}, который знал ее так недолго (около полутора лет) и успел выказать ей за это время столько деликатного внимания. Бывало, весь письменный стол ее заставлен был букетами купальниц, сирени, ландышей и др. прекрасных цветов. Сестра даже улыбалась, глядя на них, что вообще с ней не часто случалось. Друзья ее не забывали. Не могу не выразить своей особой благодарности за любовь к покойной сестре моей старым друзьям ее Евг. Павл. Иванову и сестре его Map. Павл., писавшей ей по невозможности к ней прийти такие трогательные, прекрасные письма, заставлявшие трепетать даже ее скорбное сердце, совсем отвыкшее от радостных чувств. Говорю спасибо и М. Л. Толмачевой, выказывавшей ей так много сочувствия, и всем молодым ее друзьям, особенно Евг. Фед. Книпович, у которой было с ней так много общего в понимании друг друга и Ал. Ал-ича, и Сам. Мирон. Алянскому, выказавшему ей беспримерное участие и любовь.
Под влиянием долгих скорбных дум о своей греховности, о необходимости смириться и забыть все личное, – сестра моя сильно смягчилась в последнее время, в ней появилось что-то новое, какая-то покорность и даже тихость. И лицо ее отражало эту перемену, становясь все более одухотворенным и смягченным. Все больше и больше страдала она от проявления своих болезней. Задыханье, бессонница, различные боли и другие тяжелые ощущения мучили ее непрестанно, но переносила она это все терпеливо. Всего тяжелее было для нее чувство постоянного холода. Она согревалась только у топящейся печки и вечно мучительно зябла. Со мной наедине она очень много говорила о смерти, радовалась, когда ей становилось особенно дурно, и огорчалась, когда делалось легче. Все боялась она, что переживет меня и даже Люб. Дм.: "Я еще не готова к смерти, недостойна ее", – говорила она. Но опасения ее были напрасны… В день ее смерти, на вопрос лечившей ее докторши, чего она хочет, она отвечала: "На кладбище". Немного погодя, она спросила меня: "Скоро ли я умру?" Зная, что ей осталось всего несколько часов жизни, я сказала: "Теперь уж скоро". И она заснула с видом глубокого успокоения, даже с легкой улыбкой.
В гробу она поражала всех своим прекрасным, спокойным выражением. Ее лицо побледнело, стало моложе, красивее. "Она от мук помолодела, вернув бывалую красу" [57]. Так пело у меня в душе словами ее сына. Друзья разукрасили гроб ее цветами. Люб. Дм. расположила их с присущим ей одной вкусом. Мы похоронили мать Блока по ее завету против могилы сына. Их кресты смотрят друг на друга, и по ее завещанию, найденному у нее в столе, на ее кресте обозначена фамилия не только второго, но и первого ее мужа, чтобы увековечить и после смерти ее причастность к сыну, к ее дорогому ребенку.
Заключение
В своем неполном очерке я старалась показать, что было своеобразного в душевном и духовном облике матери Блока. Знаю, что я не сказала много, что было бы можно сказать, но в душе моей толпится столько воспоминаний и мыслей, что мне пока еще трудно облечь их в стройную форму. И все же думаю я, что недаром мы были так близки с покойной и кое-что ей, именно ей, присущее мне удалось передать и объяснить всем тем, хотелось заглянуть в ее душу.