На скамейке, под уличным фонарем, расположилась пожилая пара. Вероятно, туристы. Женщина сидела неподвижно, уставившись в землю, а мужчина вертел головой, разглядывая здания.
Глаза туриста случайно встретились с глазами Самсона, мужчина на мгновение задержал свой взгляд на приятном юноше, потом грустно покивал головой, устало улыбнулся и продолжил обзор.
Самсон отошел от окна.
«Она заставляет меня во время этого дела разговаривать! А что я могу ей сказать? Я так и спросил ее. А она мне в ответ: говори мне нежные и страстные слова любви. Ну, я ее и послал!» – услышал он возмущенный голос Рене.
«…и юный странствующий рыцарь отступает в глубину, делается все меньше, меньше и тает крохотной искоркою в тумане. Ныне он…» – бормотала Клер и клевала носом. Видно, коньяк все же подействовал…
Вдобавок к своим безудержным сексуальным фантазиям, красавица Клер, странная женщина, была едва ли не единственной в Париже, кто прочитал «Улисса» до слова «Да», которым Джойс завершил свой роман. И уж точно – единственной во всей Европе, кто знал этот роман практически наизусть.
«Ну, ты и сука! – обращаясь к кому-то, кого мог видеть только он один, выкрикивал Карим. И тут же, продолжая беседовать с воображаемым собеседником или, вернее, собеседницей: – Какая же ты мерзкая сука! Ах, ах, мадам, тысяча извинений, вырвалось… Нет, что вы, я не мусульманин! Как вы могли подумать такое?! Я почти христианин! Почему мне сделали обрезание? Ах, знали бы вы, какие дикие обычаи царят в стране, где я имел несчастье родиться, мадам! Да, да, совершенно с вами согласен, мадам, чрезвычайно прискорбно. Я и сам возмущен. Тебе отрезают плоть, а ты безмолвствуешь… И, кроме того, это страшно больно!
Отрезать плоть, это ужасно, ведь ты лишаешься не только части х…, но и неких мировоззренческих основ… Я протестовал… Но кто меня станет слушать? Оттянули кожу и как полоснут!.. И хоть бы нож был острый, какое там!.. – тупым ножом и по этому самому делу… Хотите взглянуть, мадам? Извольте! Вот только расстегну ширинку… Да, мадам, разумеется, у нас принято два раза в день подмываться… Что правда, то правда. Причинное место и задницу надо содержать в чистоте. Ничего с этим не поделать! Таковы суровые законы шариата. Кто вам сказал, что я придерживаюсь этих законов? Какая ложь! Но подмываться приходится… И, вы знаете, оказывается, это страшно удобно, потому что находишься в круглосуточной боеготовности, то есть в любой момент можешь и посрать чисто и трахнуться от души! Последнее могу доказать хоть сейчас! Я полностью в вашем распоряжении, мадам! Я исполняю это со знанием дела, можете мне поверить, жалоб не поступало! Засаживаю по самое корневище, будете довольны, мадам! Что?!
Еще и посрать? Прямо здесь?! Нет, нет, мадам, что вы, как можно!
Я такой стеснительный… И потом, к вашему сведению, это не делается по заказу…»
Самсон встал и вышел на балкон. Через минуту к нему присоединился Поль. В руках он держал два стакана.
Через день им предстояло расстаться. И каждый знал об этом. Два человека, Дениз и Поль, поняли, что очень скоро Сонни навсегда исчезнет из их жизни.
«Господи! – воскликнул Поль и вздохнул. – Как же прекрасен Париж ночью! Хотел сказать, как я счастлив, что живу здесь… Но вернее было бы сказать: мог быть счастливым. Потому что к этому чувству примешивается страх перед моей склонностью напиваться… Как долго я протяну? Я отлично понимаю, что всё кончается пулей в лоб или ночным полетом с моста, но это мое пьянство уже стало неотъемлемой частью моей жизни – ее главной составляющей. И если я брошу пить, то все полетит к черту, жизнь изменится так, что это уже будет не моя жизнь… Я без ума от Парижа. Это мой город. Когда я по ночам с бутылкой брожу по набережным и вижу, как в чернильной воде, преломляясь, отражаются деревья, как парят над прекрасной Сеной мосты, и я все время слышу музыку. Без музыки не бывает Парижа, и даже когда вокруг меня тишина, я слышу ее… Музыка сливается – сливается, какое точное слово! – с всепобеждающим, просветленным и жизнеутверждающим желанием надраться!
Ночной Париж и выпивка для меня нераздельны…»
«Ты пьешь не только по ночам…»
Поль укоризненно посмотрел на Самсона.
«Днем я лишь опохмеляюсь… Уверен, мои русские предки на том свете аплодисментами сопровождают каждый мой стакан. А если честно, видно, моя судьба – быть пьяницей…»
«Так же, как и моя…»
«Нет, у тебя другая дорога… Послушай, Сонни, мы можем хотя бы раз поговорить начистоту…»
«Теперь уже вряд ли».
«Почему?»
«Это бессмысленно, меня здесь уже нет. И ты об этом знаешь…»
«Ну, раз тебя нет, буду рассуждать сам с собой. Сегодня это модно. Последую за Каримом и Клер. Ты знаешь, я последнее время слишком много думаю, и это меня страшно пугает… Так ведь и свихнуться недолго. Знаешь, к какому выводу я пришел, когда бессонными ночами созерцал блики от уличных фонарей на потолке? Ты никогда не поверишь, я задумывался над тем, зачем живет человек. Что им движет? Что заставляет человека так дорожить жизнью, даже если его жизнь безрадостна и переполнена всякой дрянью, вроде опротивевшей до отвращения работы, сварливой жены и сына-наркомана? И я пришел к очень простенькой истине, которая знакома каждому школьнику. Человеком движет неистребимая жажда жизни. И страх смерти. Но это, в сущности, одно и то же. Человек боится потерять то, что составляет смысл существования. Конечно, любого человека страшит смерть как бездна, полная бессмысленного холодного ужаса, смерть как отсутствие существования. Хотя, если вдуматься, до своего рождения ты ведь не существовал, и никто по этому поводу особенно не убивался… А вот когда ты вдруг подохнешь и тебя не станет, сколько же воя поднимут враги, друзья и кредиторы! Так о чем это я? Я всю дорогу теряю нить разговора…»
«Ты говорил о страхе пред ликом смерти…»
«Это ты здорово сказал, пред ликом смерти… Очень красиво, где ты это вычитал? Ах, да, я совсем и забыл, ты же ничего не читаешь… Тем не менее, спасибо за вновь обретенную нить. «Пред ликом смерти!» Замечательно! Итак, повторим. Человек жадными руками цепляется за то, что случайно выпало из рук Создателя, – за жизнь! И еще, человека чрезвычайно интересует, как он откинет копыта. Помрет ли в своей постели, окруженный разобщенной толпой потирающих руки наследников. Или захлебнется помоями в сточной канаве после удара по голове гаечным ключом. Или погибнет в авиакатастрофе, или в кабине лифта, низвергнувшегося с верхнего этажа небоскреба, или в каюте затонувшего круизного лайнера, или затеряется на бескрайних просторах Елисейских полей или Больших бульваров. Или он растворится в собственных слезах, когда будет слишком рьяно предаваться мировой скорби. Или его переедет заплутавший в дебрях мегаполиса асфальтоукладчик, или он будет сожран акулой во время купания в прибрежных водах Австралии. Или в придорожном кафе, обвинив в шулерстве, его зарежут случайные партнеры в покер, или он сам собой превратится в прах, постепенно истончившись от скуки, времени и круглосуточных размышлений о собственном величии… Неплохо я тебе все разъяснил, не правда ли?»
«Ты ошибаешься, если думаешь, что человека это занимает. Напротив, он больше всего на свете боится узнать как, где и когда помрет…»
«Конечно, боится! Но это-то как раз больше всего его и будоражит! Я, например, точно знаю, от чего помру… О, это будет прекрасная смерть! Ты только подумай, смерть от пьянства, какой простор для блуждающего в потемках разума! И еще, меня всегда занимали казни. Сколько творческих озарений, сколько прорывов в неизведанное! И не спорь, я твердо знаю, что человеку небезразлично знать, каков финал его жизненной партитуры. Но это полдела, а главное, это то, что он, повторяю, боится потерять жизнь, то есть то, что делает его человеком. Без жизни нет и человека, а есть труп».
Самсон засмеялся:
«Ты изъясняешься, как силезский немец, прошедший ускоренный курс французского для иностранцев и претендующий на вакантное место кладбищенского сторожа».
«Как ты сказал?! – Поль широко раскрыл глаза. – Ты повторить это сможешь? Как силезский немец, говоришь? Интересно… Французский для иностранцев, говоришь? Ничего не понимаю… Очень сложно… Ты глаголешь, как мой бывший профессор теологии мсье Периньон. Тот тоже иной раз мог завернуть такую заумную фразу, что в ней сам черт ногу сломал бы… Его было очень трудно понять, потому что он обращался к нам непосредственно от имени Бога, минуя посредников в лице служителей культа, которые уже две тысячи лет талдычат с амвона о десяти заповедях, адаптируя для нас латинизированный глас Божий… Понятно, что Периньона никто не мог переспорить. Только раз над ним была одержана победа. Это сделал Гринберг, еврей, тоже профессор, изгнанный из университета сразу же после блистательной виктории. Гринберг, – святой человек! – устав спорить, просто огрел теолога бейсбольной битой по голове. Периньон был чрезвычайно крепок телом, он не только выжил, но даже вернулся на кафедру. И с тех пор его вообще невозможно было понять, потому что он, особенно если бывал в ударе, незаметно переходил на древнегреческий язык, который не знал даже студент-отличник Сарафидис, родом с Кипра».