После опубликования этих статей, последовал и второй акт — собрание научной общественности под руководством «товарищей» из ЦК ВКП(б), на котором Карпинский должен был быть «разоблачен», "пригвожден" и т. д. Ну, а уж затем последовал бы заключительный акт, наиболее мягкий вариант которого — ссылка.
Собрание шло, как и было задумано: все нужные речи, с полагающимся в таких случаях пафосом, были уже произнесены. Наконец, также по ритуалу, слово было предоставлено жертве — для того, чтобы сразу после ее выступления выпустить на трибуну крепкого «товарища», который изобличит преступника в двурушничестве, в нежелании разоружиться и т. д.
Однако тут произошло нечто совершенно несусветное.
Поднявшись на трибуну, Карпинский сказал совершенно спокойно:
— Что же, может быть, все, что вы здесь говорили, и правильно. Может быть, я действительно мракобес и обскурант. Вот только не пойму, как вы можете меня во всем этом обвинять на основании того, что я сам написал?
В зале раздались негодующие голоса, а председательствующий строго сказал:
— Вас обвиняют в игнорировании классической работы Энгельса "Диалектика природы", в полном противоречии с ней.
— Так я именно эту работу и имею в виду, — сохраняя полное спокойствие, сказал Карпинский, и продолжал в мертвой тишине зала: — В конце прошлого века я жил в Лондоне. В то время там обитало много иностранцев, в том числе и Энгельс, с которым я был довольно хорошо знаком — не раз мы встречались с ним в Британской библиотеке. Однажды он увидел меня на улице, остановил, поздоровался:
— Здравствуй, Саша.
Я ему ответил:
— Здравствуй, Федя (так, или Федором Федоровичем, называли Энгельса русские друзья и знакомые).
Как дела?
— Да вот, пишу большую работу. Наверное, будет называться "Диалектика природы". Кстати, как раз сейчас дошел до разделов, которые прямо по твоей специальности, — оживился Энгельс. — Будь любезен, просмотри эти разделы, ты ведь знаешь, я в этом не специалист. Если понадобится — исправь, пожалуйста. Я согласился. Энгельс в тот же день занес мне рукопись. Через некоторое время я позвонил ему и сказал:
— Извини, Федя, но все, что ты в этих разделах написал — это позавчерашний день и вообще ерунда какая-то.
Энгельс ничуть не обиделся, но, конечно, огорчился и попросил меня:
— Саша, сделай одолжение, напиши эти разделы сам. Тут уж я буду за них спокоен.
Я выполнил его просьбу, и именно в написанном мной виде эти разделы вошли в книгу "Диалектика природы". Вот так-с, милостивые государи. А Энгельс прислал мне письмо, в котором горячо поблагодарил меня за эту, в сущности небольшую, услугу. Письмо сохранилось. Я предчувствовал, что оно может понадобиться, и захватил его с собой. Могу огласить его, переводя с английского языка, на котором оно написано. А может быть это угодно сделать кому-либо из предыдущих ораторов? — И он вытащил из кармана и развернул письмо. Однако желающих "из предыдущих ораторов" не нашлось. Когда миновал шок, вызванный словами Карпинского, травля его не только была полностью прекращена, но он был избран первым в советское время президентом нашей Академии Наук…
История и в самом деле была удивительная, но у меня не шло из головы то, что случилось у нас утром. Зная характер Валерия Николаевича, я промолчал. Нужно было ждать, пока он сам все расскажет…
Наша работа подходила к концу, да и слава Богу — все больше и больше накапливалась усталость, и по утрам мы вставали вовсе не со свежими силами. У меня часто и подолгу стала болеть голова, да и на каждом из нас так или иначе сказывалось утомление…
Однажды по просьбе Василия Дмитриевича я зашел к нему после обеда, чтобы помочь разобраться с некоторыми архивными документами. Когда эта работа была закончена, он почему-то попросил меня рассказать о моей короткой военной жизни. Я рассказал о том, как наш полк в 1940—41 годах принимал участие в оккупации Литвы — о том, что включение Литвы в СССР было насильственным, что в результате этого Литва была страшно разорена, да еще и тяжело пострадала от репрессий. Рассказал и о том, что по крайней мере с марта 1941 года каждый солдат в полку знал, что немец скоро на нас нападет — мы ведь видели, что творилось по ту сторону демаркационной линии, разделявшей в Прибалтике у Клайпеды наши и немецкие войска. Рассказал о глупейших мерах начальства, препятствовавших командиру нашего полка майору Маслову привести полк в боеспособное состояние; о первых, сокрушительных налетах германской авиации; об отступлении остатков полка в Калининскую область, куда, впрочем, не только немецкая авиация, но и сухопутные части скоро «пожаловали»; о моей контузии…
Василий Дмитриевич выслушал меня молча, но, как мне показалось, с пониманием и сочувствием. После некоторой паузы он спросил:
— Что же ты не спрашиваешь, солдат, почему я сейчас не на фронте?
— А чего тут спрашивать?
— Это, положим, верно, — горько усмехнулся он, — танкист без руки — не танкист, а мне еще там же, на Курской дуге, легкие опалило. Через полминуты в танке начинаю задыхаться. А ведь я не штабной — я полевой командир: с 1914 года — в строю, с 15-го — офицер.
— Ничего, Василий Дмитриевич, — сказал я, — война к концу идет. Вот и союзники в Нормандии высадились. Теперь Гитлер попляшет. И нам до Германии — рукой подать. Близка победа, а после нее заживем как люди. Все так думают.
— И вы тоже? — как-то странно спросил Василий Дмитриевич.
Не раз потом, даже через несколько лет, вспоминал я взгляд, который он на меня кинул в ответ на утвердительный кивок…
Когда я в тот день, уже на закате, вернулся в музей, в нашем полуподвале я застал только Валерия Николаевича. Он молча стоял на голове, упершись руками и затылком в свой матрац. Я было онемел от изумления, но он, предупреждая мой вопрос, сказал:
— Так я отдыхаю. Несколько минут в таком положении равноценны трем часам крепкого сна. Не обращайте внимания на мою позу. Давайте поговорим.
Не без труда, обретя некоторое спокойствие, я мрачно сказал:
— Вот, сколько не пытаюсь доискаться до истоков того, что у нас происходит — не могу, не получается.
— А Вы не ищите истоков, ищите смысл, — посоветовал Валерий Николаевич, не меняя позы, — нельзя искать то, чего нет.
— Как это? — не понял я.
— Да очень просто, — отозвался он и, перевернувшись, сел, наконец, на матрац, — никаких истоков нет. Все закольцовано. Если бы можно было хотя бы на миг остановить коловращение жизни и смерти, то Вы бы убедились, что в каждой из бесчисленных точек кольца — и истоки, и итоги, а значит ничего этого нет. Не наш промысел. А вот смысл искать надобно и служить ему тоже. По совести.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});