Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот тогда среди взволнованной атмосферы и свежих впечатлений мои легкие снова дали о себе знать. Был вечер, и я возвращался по песчаной дороге в «лазарет», когда это началось, так что я оставлял за собой кровавые следы, как животное, которое ранено, но не сдается. Мы ждали эвакуации, и перестать дышать, вдохнув воздух свободы, было бы для меня страшным ударом судьбы. Не знаю, каково мне было, не помню. Может быть, я побежал или же стал быстро идти. А может, и нет, я просто шел дальше и бережно прижимал ко рту носовой платок, как в душевой в Харцунгене. Я был очень слаб, так что потом, когда нас везли к голландской границе, я полусидел, полулежал у борта английского грузовика.
Бельзен! Слишком громкое имя для такого маленького клочка земли. А может, и нет. Размеры здесь не важны. Потому что судьбы людей в комнате в одном бараке равноценны судьбам людей в двадцати или тридцати бараках. В бараке, который тогда стоял здесь, на этой террасе, были, например, выздоравливающие — масса, которая то лежала, то вставала, толпилась, расспрашивала, объясняла, переводила, а прежде всего и всегда жила в ожидании порции пищи. Ждала, стараясь чем-то заполнить бесконечное время от рассвета до дневного черпака и до вечерней пайки хлеба. Но правильнее было бы сказать, что ожидание начиналось с куска хлеба размером со среднюю ладонь, до черпака в полдень следующего дня. Но к ночи, однако, требования беспокойного желудочного эпителия частично затихали, темнота ночи затеняла некоторые рецепторы, которые сон потом отключал. Отключал, разумеется, для сознания, потому что организм, как в коме, как в бессознательном состоянии, и дальше боролся за питательные вещества, которых у него не было. Но из-за большого количества людей в тесном помещении и из-за неудовлетворенности, которая оставалась после уже съеденного квадратного куска хлеба с шариком маргарина, темнота развязывала языки и давала свободу жестикуляции. Наши клетки начинали испытывать позабытое ощущение сытости, но оно стремительно исчезало, оставляя им чувство жадности и беспокойства; они были настороже, словно неоперившиеся птенцы с раскрытыми, ждущими корма клювиками. И в этот промежуток свободного времени перед отбоем эти чувства объединялись и набирали силу: велось обсуждение блюд, лихорадочные обмены четвертушек, половинок, целых паек хлеба на табак; словесные разборки и молчаливое сведение счетов.
Однажды ночью, проходя по комнате, я оказался случайным свидетелем такой разборки перед отбоем. Тишину в комнате нарушали лишь топот босых ног по доскам пола и приглушенное дыхание. Клубок тел теснился около стены, между нарами, то сжимаясь, то распадаясь на части. Центром этого натиска, движения худых конечностей, сплетавшихся в заостренные, угловатые заросли, был, очевидно, немец-капо. Наверняка это был один из тех надзирателей или старост барака из заключенных, которые избивали людей до полусмерти, а сейчас он лежал на полу в ревире, полуживой, беззащитная жертва коллективного возмездия. Самосуд, который не является местью одного человека другому. Форма уничтожения, которое коллективно и самопроизвольно, как сплоченность человеческой вязанки тут, на террасе, утром в темноте, когда мороз проходит сквозь тело как через сито. Но неприятно стать свидетелем такой сцены. Дело не в том, заслужил ли человек, чтобы его растерли как клопа; я бы его все-таки отпустил, пусть сам сдохнет. В действительности же тут очень важную роль играл соломенный тюфяк, на котором лежала такая дрянь, и тем самым не давала возможности другому больному заключенному на нем выздороветь или хотя бы угаснуть в покое. Поэтому случалось, что, когда бедняги не могли попасть в ревир из-за занятых тюфяков, кто-то прибегал и к помощи шприца, чтобы прикончить какого-нибудь старого негодяя. И те знали, что если они попадут в ревир, им придет конец, и оттягивали до последнего. Процедура, которую ввели эсэсовцы и их помощники, заключалась в инъекции эфира или бензина прямо в сердце. Или же, если ничего другого не было под рукой, впрыскивание воздуха в вену, чтобы наступила эмболия. Таким образом тело, которое наверняка бы еще протянуло какое-то время, на следующее утро лежало на бетоне вашраума. А соломенный тюфяк переходил в распоряжение одной из жертв осужденного палача. По большей части это, конечно, были прихвостни из немцев-уголовников, высшая власть после эсэсовцев. Но попадались, разумеется, и люди других национальностей.
Как-то вечером здесь в бараке судили поляка. Он вешал приговоренных заключенных. Допрашивали его бельгиец, поляки, а Франц переводил. Обвиняемый сказал, что решился на это потому, что получал добавку к пище. Потом он сказал, что, собственно говоря, не вешал их, поскольку они сами должны были выбивать из-под себя табурет, на котором стояли. Но времени на долгие объяснения не было, поэтому его ударили палкой, но полностью не сломали шею, так как он ее втянул и прикрывал руками. По воле случая именно тогда в барак вошел искавший кого-то эсэсовец и спросил, что с ним, с тем, кто смятым комом валялся на полу. Но поляк был настолько избит, что не мог говорить связно, и заключенные объяснили эсману, что он упал с верхних нар. Опасность миновала, а конец этому несчастному пришел ночью. Может быть, он сам повесился.
Франц всегда был с ними и может многое рассказать о ночной жизни этого длинного деревянного строения. Об итальянце, у которого, как у слепого, были на рукаве три желтые точки на черном фоне, но, говорят, он очень хорошо видел. Он сидел перед бараком и вязал шерстяные носки. О доходяге русском, таком застывшем и одеревенелом, что француз-санитар принял его за покойника, а он вдруг взял да и проснулся, когда его положили на бетон. Франц тоже пережил нечто подобное, когда помогал нести покойника в мертвецкую под печью. Там его нужно было поднять на кучу. Русский помощник длинными клещами ухватил его за шею, а Франц за ноги. Новое тело придавило лежащего под ним покойника, и воздух, остававшийся в его легких, вышел через его открытый рот. Труп «вздохнул». «Черт», — ахнул русский парень, и они убежали прочь. А однажды, и он не знает, какая муха его укусила, Франц украл на складе одежды смокинг. Кто знает, кого в этом одеянии отправили в потерянный мир. А он, словно его понесло, надел смокинг и появился в нем на самой верхней террасе. Перед кухней. Он двигался как пьяный, смеялся сам над собой, размахивал руками, словно ожидая, что во Вселенной что-нибудь произойдет, лопнет и разлетится. Но к нему сзади подошел эсэсовец, которого он в тот момент не ждал. Избил его ногами и прогнал. И его счастье, что все закончилось лишь этим. Что-то срочное заставило эсэсовца уйти, так что он удовольствовался одними побоями. И, рассказывая об этом, Франц нервно смеется на диване своей маленькой гостиной с видом на Любляницу[42]. «Я видел фильм Алена Рене, там снят лагерник в смокинге. Зрители думали, что так не бывает. А я действительно надел. Конечно, декораций с нашими террасами смерти нет в фильме, — говорит он, — вот если бы сняли фильм на наших террасах, это было бы другое дело». И он прав, но их бы потребовалось заселить, эти террасы, сама эта равнодушная, посыпанная белым гравием земля теперь ничего не расскажет. Конечно, Рене умел заставить говорить даже немые предметы. Но его «Nacht und Nebel»[43], хоть и превосходен, но слишком скуп. Ему следовало бы больше углубиться в эту жизнь, точнее, в эту смерть. Он должен был бы ее прожить. Прожить смерть. Но сумел бы он потом смотреть на нее, смотреть в нее операторским глазом? Для человека нет невозможного. Некогда люди пили вино из черепов побежденных, другие высушивали головы врагов. А европейцы двадцатого столетия покупали, как сувениры, головы, чтобы украсить ими свои письменные столы; лучше, конечно, такие, у которых здоровые, крепкие зубы. Человеческие кожи в Дахау висели, рассказывает доктор Блаха, как белье для просушки. Из них выделывали тонкую кожу для рейтузов, портфелей, ботинок и книжных переплетов. Поэтому, говорит доктор Блаха, это вредно для здоровья, если у тебя была хорошая кожа. Его книга является сборником откровений длиной в триста страниц. Я думал, что более-менее хорошо знаю лагерную жизнь, но, в свете этих свидетельств, я просто новичок. У меня были всего лишь глаза. Всего лишь открытые глаза. Я не лез ни в какие лагерные тайны. Я избегал их как невидимого луча, который может меня уничтожить. Не знаю, в этом поведении определенно был некоторый недостаток мужества, в этом инстинктивном ограничении, в беге от конечного познания. Что-то вроде затянувшегося детского страха перед темнотой. И одновременно как бы какая-то детская способность отвлекаться.
Это чувствовал и Лейф, когда находился в хорошем настроении и приветливо смотрел на меня. Мою отстраненность он не брал в расчет и расспрашивал меня тогда о моей стране. Он был человеком дела. Например, в тот раз, когда прямо на этой террасе летом он собрал всех заключенных, чтобы осмотреть их и оценить их работоспособность. Он сидел за некрашеным походным столом, и длинная очередь голых тел выстроилась перед ним. Он делил их на категории. К третьей и четвертой относились те, кто был ослаблен или не способен работать по другим причинам. Таким образом решение о том, кого отберут при наборах для рабочих транспортов, не должно было быть отдано на волю случая. Поэтому тот, кто смог показать флегмону, или большой отек, или даже следы поноса на тощих ягодицах, пережил под лучами летнего солнца минуту утешения. Для хромых и изувеченных забрезжила искорка счастья, когда они догадались, что их могут причислить к непригодным. Таким Лейф не прикладывал к груди стетоскопа и также от меня, своего переводчика, не ожидал, чтобы я спрашивал, болит ли у них что-нибудь. Проблемы возникли только тогда, когда старый истриец[44] пытался растолковать, как он слаб. Норвежца Лейфа Поулсона, главного врача из Осло, многословные просьбы всегда раздражали, ему они казались образцом итальянской плаксивости. Сначала он с недоверием отнесся к рвению, с которым я ему доказывал, что хорватские истрийцы столетиями были брошены на произвол судьбы и что вдвойне несправедливо считать их людьми римской крови, и в конечном счете он со мной согласился. Так что теперь он не ждал, пока я упрусь, а уже заранее спрашивал: «Как насчет этого? А он кто?» Хотя национальная принадлежность не влияла на определение категорий, но как часто психологический настрой врача и в нормальных условиях играет очень важную роль для оценки состояния больного. Там он мог стать решающим, когда Лейф колебался, причислить кого-либо ко второй или к третьей категории. Это длилось лишь мгновение, но его хватало, чтобы отправить нагое тело, стоявшее перед столом, в ряды нетрудоспособных. Ведь совершенно ясно, что и это не было какой-либо порукой на будущее, однако Лейф добился этим того, что старосты бараков не выгоняли всех заключенных без разбора и не отбирали из них годных для работы кулаками и пинками. Летом 1944 года условия в мире крематория стали меняться. Ощущалась реальность Второго фронта. И Лейф каждый день, прежде чем мы начинали: он — диктовать, я — писать анамнезы и диагнозы, заходил в канцелярию капо ревира, чтобы посмотреть расположение флажков на настенной карте. Тогда он был в зебре, высокий и седовласый, со стетоскопом на шее, капитан потопленного флота, который еще не потерял веры в плавание в бескрайнем море людей. Я же даже в этих условиях оставался погруженным в себя, всегда с некоторым защитным скепсисом в сердце, или где там еще находится центр недоверия, сомнения, постоянной бдительности и тайного выжидания. Но я ошибся, не на этой террасе Лейф сидел за походным столом, это было пониже, на предыдущей. Здесь я уже наверху, и отсюда можно увидеть перекладину виселицы.
- Интимные места Фортуны - Фредерик Мэннинг - Историческая проза / О войне
- Враждебные воды - Питер А. Хухтхаузен - О войне
- Свастика над Таймыром - Сергей Ковалев - О войне
- И больше никаких парадов - Форд Мэдокс Форд - Историческая проза / О войне
- Конармия[Часть первая] - Александр Листовский - О войне
- Конармия [Часть первая] - Александр Листовский - О войне
- Европейское воспитание - Ромен Гари - О войне
- Откровения немецкого истребителя танков. Танковый стрелок - Клаус Штикельмайер - О войне
- Последние солдаты империи - Евгений Авдиенко - О войне
- Смерть сквозь оптический прицел. Новые мемуары немецкого снайпера - Гюнтер Бауэр - О войне