“В 1953 году женился на Эльзе Густавовне Клазер. Дети... Не пишите ничего... Не надо...” Его сын Юрий был очень больным человеком, я лишь раз видел его в Ленинграде, когда ездили со Стариком на концерт с “Неизреченным чудом” в 1992 году. Он был крупным специалистом по японской культуре, жил в основном в Японии. Старик всегда разговаривал с ним по телефону необычайно нежно и тревожно, жалел его, обращался к нему только “Сыночек!”. Тяжело положив трубку после очередного разговора с сыном, он горестно произносил: “Сын мой бедный... Так тяжело болеет. Если бы не Япония, не знаю, жив ли он был бы сейчас — там его все-таки лечат”. Сын умер раньше него на шесть дней, Георгию Васильевичу не сказали... Я не стану писать о первой жене Георгия Васильевича и о трагической кончине eгo старшего сынa, так как мы с Георгием Васильевичем в свое время договорились, что я не стану никогда распространяться об этом.
В эти же анкеты нужно было вписывать свод лучших сочинений композитора. В ходе работы выяснилось, что у Г. В. Свиридова таковой отсутствует, и мы принялись за дело. Довелось мне поучаствовать в составлении главной летописи свиридовского творчества. Не раз возникали разночтения и споры. Несколько раз композитор вставлял в список и снова убирал, скажем, “Петербургские песни” и фортепианное Трио, я, не скрою, возражал против “Музыки для камерного оркестра”, полагая ее все-таки несоразмерной по масштабам с произведениями, попавшими в список. Привожу окончательный вариант, утвержденный композитором, где из сотен сочинений выделены следующие, главнейшие:
Романсы на слова А. С. Пушкина (1935)
Альбом пьес для детей (1948)
Вокальная поэма “Страна отцов” (1950)
Цикл песен на слова Роберта Бёрнса (1955)
Поэма памяти Сергея Есенина (1956)
Пять хоров на слова русских поэтов (1958)
Патетическая оратория (1959)
“Маленький триптих” (1964)
Музыка для камерного оркестра (1964)
“Снег идет” (1965)
“Время, вперед!” (1965)
Курские песни (1967)
“Весенняя кантата” (1972)
Три хора из музыки к драме А. К. Толстого
“Царь Федор Иоаннович” (1973)
“Метель” (1974)
“Отчалившая Русь” (1977)
“Пушкинский венок” (1978)
“Неизреченное чудо” (1992)
“Песнопения и молитвы” (1996)
Боже мой, а сколько еще не просто хорошей, а прекрасной, великой музыки нет в этом списке! “Ночные облака”! Некоторые “Петербургские песни”! Концерт памяти А. А. Юрлова! Десятки поразительных романсов и песен, включая “Слезу”, “Рыбаков на Ладоге”, “Папиросников”, “В Нижнем Новгороде”! “Маритана”, в конце концов, — шлягер из шлягеров! “Три старинные песни Курской губернии”! Три миниатюры для хора на слова А. А. Блока — там сущий шедевр есть: “Хоровод” — “Веселимся, кружимся, хороводом тешимся”!!! А “Рекрут”?! А “Песня про бороду”?! А совершенно гениальная вещь на слова Есенина “Ты запой мне ту песню, что прежде...” И все это не вошло.
Написано этим человеком музыки — море, воображению такой труд не подвластен — но вообще классики всегда пишут очень много, ведь в этом вся их жизнь...
Однажды, когда понадобилось подобрать для очередной анкеты образец автографа, он пригласил меня помочь разобраться в своих рукописях. На стул был воздвигнут допотопный чемодан ... Образца тридцатых годов — сам по себе музейная редкость. В чемодане лежали ноты — целые слои нот — автографы.
Каждый лист был написан на мелкой партитурной бумаге черной ручкой или чернилами почти набело, с редкими перечеркиваниями или поправками, очень внятно и читаемо. По мере того как разбирали чемодан , нашлось, например, двенадцать вариантов первого хора из “Пушкинского венка” (“Мороз и солнце”). В каждом варианте имелись исправления — не такие уж значительные, однако переписан был этот хор, выходит, 12 раз, каждый раз заново и начисто (причем это только те листы, которые я видел, но ведь были же еще и наброски, черновики). Я всегда был уверен, что Бог приостанавливает для классиков время, когда они работают — иначе объяснить, как можно успеть столько даже не написать, а за писать, просто невозможно; Бах, Моцарт — пуды музыки; 15 записанных партитур опер Римского-Корсакова; между прочим — 14 Чайковского, просто не все широко известны; “Севильский цирюльник”, “Евгений Онегин”, “Пиковая дама”, сочиненные и записанные в партитуре за считанные дни... Наконец, Свиридов, написавший столько, что пришлось не статью, а целую книгу свода его сочинений издавать!*
Вот почему Старик и учил нас: “Нужно брать и делать! Это уметь нужно! Тут некогда рассусоливать!”
А ведь у самого любимая притча была: “Когда спросили у Чайковского, как нужно сочинять, он знаете, что ответил? — (С удовольствием смеется, от всего сердца.) — Слушайте, как он отвечает: сочинять нужно как Бог на душу положит ...”
Периодически приходили по почте — в роскошнейших переплетах, очень дорогие и по-английски респектабельные — словари и справочники со статьями про него. Однажды он мне говорит: “Вульфини, мне пришел из Англии словарь под названием “Образцы почерка великих людей”. Я туда давал им свой автограф. Помните, мы с вами искали? — да-да. — (Ироническая пауза.) — Вы знаете, кто там есть, в этом словаре, с кем я, так сказать, в одной компании? Слушайте, мне даже неудобно вам говорить, честное слово...… — (В улыбке смесь гордости, иронии и лукавого такого дедушкиного прищура.) — Я вам сейчас прочту. — Развернул фолиант на коленях, воздев руку, задекламировал в своей артистической манере: — Про-ро-о-ок... Магомет!!! ...Фри-и-ид-рих... Барбаросса!!! Уильям... слушайте... Шекспир, понимаете…... Иммануил!..… — потрясенным шепотом: — Кант... Чарльз Диккенс, понимаете... Я неплохо там присоседился, правда ведь, Вульфини?! А?!”
Однажды эти анкеты чуть не стали поводом для нашего полного разрыва. Постоянные исправления, возвращения к тому, что, казалось, уже давно решено, крайняя изощренность в делании простого, в сущности, дела однажды совершенно деморализовали меня, и я безнадежно испортил одну анкету (до сих пор не могу понять — как это со мной произошло, в каком-то безумии был; да на самом деле устал с ним просто, вот и все). Определив факт погубления мною анкеты и восприняв его как чудовищную небрежность и несерьезность, Старик весь как-то померк, словно природа под нависшей грозой; не бросил, а уронил анкету на зеленое сукно, затем сжатым голосом бесцветно произнес: “Спасибо большое…”. Я сам встал из-за стола, не дожидаясь, покуда мне укажут на дверь. “Георгий Васильевич, я переделаю”, — это было сказано тембром корнета-а-пистон. “Не надо, я сам. У меня есть люди... Не надо”. (Людей, конечно, никаких не было.) Пальто он мне тогда в первый и последний раз в жизни не подал . Громовое молчание сопровождало мое одевание со вставлением рук мимо рукавов... На прощание им не было сказано ничего — лишь слабый взмах руки, словно бы по ветру. К троллейбусу я шел, как Германн после неудачного расклада с пиковой дамой...
Писал ему тогда покаянное письмо. Он не сразу, но оттаял (я же говорил — он добрый был). Пару месяцев спустя набрался я моральных сил, позвонил ему, и он не без отголосков обиды, но вполне мирно, хотя и подчеркнуто официально, отозвался: “Слушаю вас, Алексей Борисович. Чем могу быть полезен?” Слава тебе, Господи...
Почти всегда, приезжая к нему во второй половине дня, я заставал его за работой. За прикрытой дверью кабинета гудели часто повторяемые на рояле созвучия, которым иногда он подпевал вполголоса, с нежностью и чувством, а иногда избыточно громко, хрипло и сердито. Это он “бренчал” . Он не работал только тогда, когда тяжело болел или когда сильно болела Эльза Густавовна и он не хотел ее тревожить. Как теперь я понимаю, это он сочинял будущие “Песнопения и молитвы”. Впрочем, хорошо помню, как он сыграл мне в ту пору новую музыку для спектакля Малого театра “Царь Борис”. Там дивные гармонические сочетания есть в музыкальном образе датского королевича, о котором Старик говорил очень растроганно, с большим состраданием и сочувствием, словно о живом знакомом человеке, а не о персонаже...
Отношение его к людям... Он не делил людей по сословному признаку, хотя необходимость интеллигентности для человека, занимающегося сочинением серьезной музыки, всегда отмечал, и очень строго, — это входило в состав его критериев. Однако прекрасно понимал, что любое движение в рамках любого дела полностью зависит от того, какой именно человек стоит у руля. Поэтому к людям — точнее, к их личным качествам — был не менее пристален, чем к слову. Изучал порой, нескрываемо испытывал.
Людей известных, в той или иной степени знаменитых, в деле своем серьезных и авторитетных он называл “крупные люди”. Людей, хорошо разбирающихся в том или ином деле, способных на толковые действия и поступки, понимающих при этом всевозможные подоплеки и двойные дна и умеющих верно их преодолевать, способных также и на добрый совет — называл “опытные люди”. Людей незаменимых в том-то или том-то, способных на конкретные действие или поступок, самоотверженных, дельных, смышленых — “ценные люди”. Про умного человека: “умный человек”. В свою очередь — о дураках: “люди глупые”; о ни к чему не годных: “пустые люди”; о недобрых, способных активно сеять зло, мстительных: “злобные люди”; о слабовольных, не имеющих влияния, застенчивых, робких, не способных на свое слово: “Он какой-то пришибленный” (это у нас с А. В. Кочетковым была любимая поговорка о нерадивых). Про одного композитора однажды Старик сказал: “Он пришибленный, знаете, как гвоздь, вбитый по самую шляпку в стену”. О чужих или нелюбимых людях: “Но я совершенно не знаю этих людей”. И наконец: “Жуткий человек! Кошмарный!” Или: “Чудовище!” Про одного политического деятеля эпохи раннего ельцинизма сказал: “У него такая рожа... знаете... сперматозоид!!!”...