пожар, обхватила ее. Раздумывай, береги себя другая, а не она!..
Дрожа, как преступница, и между тем вся пылая, Мариула встает с залавка… осматривается, прислушивается… все спит. Слава богу, что все спит!.. Два-три шага, легкие, как шаги духа, — и она у полки… Рука ее блуждает… наконец схватывает пузырек… бумажная пробочка вон, и… боже! что с нею?.. глаз ее поврежден… кипящий свинец режет щеку… бьется мозг в голове, будто череп сверлят… пред остальным глазом прыгают солнцы… в груди тысячи ножей… И только один стон, один скрежет зубов в дань всем этим мукам; и посреди этих мук слабая, далекая мысль о Мариорице! Эта мысль торжествует надо всем.
Что ей делать? Разбудить лекарку? Умереть на месте? Зачем нет с нею теперь Василия?.. «Господи, господи, помоги!» — может она только сказать и, шатаясь, идет искать своего товарища. Ей кажется с каждым шагом, что она наступает на ножи, на вилы. Дверь сама собой отворяется; кто-то дает ей место: это внучка лекарки, идущая с ночной прогулки, из беседы русалок. Цепляясь за стены, Мариула выходит на площадку лестницы, и Василий ее окликает.
Мариула не в силах отвечать, только стонет; хватается за его рукав, крепко, судорожно сжимает его и, готовая упасть от нестерпимой боли, виснет на нем.
При свете месяца цыган всматривается в лицо своей куконы и каменеет от ужаса. Он не сомневается более: несчастная мать изуродовала себя крепкою водкой.[150]
— Мариула, Мариула! что ты сделала? — говорит Василий сквозь слезы, схватывает ее бережно в охапку и вносит в избу.
Он будит всех, он жалобно просит у всех помощи. Лекарка и старшая внучка опрометью бросаются, одна с залавки, другая с полатей; спрашивают, где пожар; высекают огонь, бегают и толкают друг дружку, маленькая внучка, испуганная тревогою, плачет. Суматоха, стоны, спросы, ответы; вся избушка вверх дном. Лекарка, узнав наконец, отчего кутерьма, и взглянув на одноглазое, изрытое лицо Мариулы, теряет голову; не знает, за что приняться, говорит, делает невпопад, но, вспомнив бога и сотворив молитву, приходит в себя. Она употребляет все средства, какие только предлагают ей знания ее и усердие, и только к рассвету все опять затихает в избушке. Никогда еще, со времени ее существования, не тревожились так сильно ее обитатели.
Поутру стучались в хижину; несли, по ежедневному обычаю, приношения лекарке: кто вязанку дров, кто горшок с похлебкою только что из печи, кто пришел с вызовом истопить избу. Долго не было ответа. Наконец вышла старшая внучка и извинилась, что к бабушке нельзя: она-де ночью возилась с одною больной и только к утру прилегла отдохнуть. Приношения осторожно приняты, услуги отложили до полдня.
И в самом деле, только что к полдню проснулись в избушке. Сделали новые перевязки больной и между тем спросили, как ее угораздило, после строгого наказу, испытать лютого зелья. Цыганка рассказала, что она впросонках слышала, как на полке возился котенок; она встала, хотела по нем ударить и зацепила рукавом за пузырек… остального будто за жестокою болью не помнила.
— Не кручинься, бабушка, — примолвила цыганка, — мои грехи, видно, меня и попутали; захотела вдруг разбогатеть!.. В городе же скажем, что обварилась кипятком, вытаскивая горшок из печи…
Сильно упрекала себя старушка, зачем дала цыганке такое опасное снадобье; но Мариула оправдывала ее так убедительно, так увертливо сваливала на себя беду, что Парамоновна успокоилась. Она бескорыстно желала сделать добро другим; не ее же вина, если ее не послушались. Что тяжелей всего было для нее — надо было прибегнуть ко лжи, которую она считала тяжким грехом. Разгласив же истину, можно было на старости лет познакомиться с тюрьмою или с чем-нибудь худшим.
Несколько дней пробыли цыганы у лекарки, и когда раны на лице больной стали совсем заживать, подали ей кусочек зеркальца, чтобы она посмотрелась в него. Половина лица ее от бровей до подбородка была изуродована красными пятнами и швами; она окривела, и в ней только по голосу признать можно было прежнюю Мариулу, которой любовались так много все, кто только видел ее. Она посмотрелась в кусочек зеркала, сделала невольно гримасу и — потом улыбнулась. В этой улыбке заключалось счастие ее милой Мариорицы.
Между тем во время курса лечения цыган, узнав, что его госпожа вне опасности и достигла, чего желала, начал шутить по-прежнему. Раз, когда вышла из избы старшая внучка лекарки, он рассказал о шабаше русалок. Смеялась очень старушка рассказу, но разочаровала цыгана, объяснив, что не водяные ведьмы напугали его, а рыбацкие слобожанки.
— Вот видишь, родимый, — говорила она, — исстари ведут здесь этот обычай, коли заслышат по соседству повальные немочи. Девки запахивают нить кругом слободы; где сойдется эта нитка, там зарывают черного петуха и черную кошку живых. Впереди идут две беременные бабы, одна, дескать, тяжела мальчиком, а другая — девочкою. Немочь будто не смеет пройти через нить. А коли спросишь, для какой потребы петух, и кошка, и смоляная бочка, не могу тебе в ясность растолковать. Старики ж наши про то знавали доточно; видно, умнее нас бывали.[151]
Василий часто заставлял краснеть, как пунцовый мак, пригожую внучку лекарки, напоминая ей русалочную, светлую ночь.
Глава VI
С переднего и с заднего крыльца
Недруга догнать, над ним занять ветр способный
И победу одержать, вступя в бой удобный,
Труд немалый.
А. Д. Кантемир
Всегда за ним выборна таскалася свита,
Что на день рано с утра крестова набита
Теми, которых теперь народ почитает
И от которых наш брат милость ожидает.
Сколько раз, не смея те приступать к нам сами,
Дворецкому кланялись с полными руками!
И когда батюшка к ним промолвит хоть слово,
Заторопев, онемев, слезы у иного
Текли из глаз с радости, иной не спокоен,
Всем наскучил, хвастая, что был он достоен
С временщиком говорить…
Он же[152]
Просим из бедной хижины Рыбачьей слободы несколькими днями назад в палаты герцогские. Однако ж прежде позвольте оговорку. Вы знаете, что без нее не обходился ни один рассказчик, начиная от дедушки нашего Вальтера Скотта.
У кого, кроме крестьянина, нет переднего и заднего крыльца! Эти два входа и выхода всего живущего, следственно мыслящего и чувствующего, в ином доме могли бы доставить новому Фонвизину материала на целую остроумную книгу. Не думаю, чтобы лестницы, особенно задняя, где-нибудь представили столько занимательных сцен, как у нас на Руси. Но об