«Что дальше?» – спросил Черчилль, выходя вместе с Греем из палаты. Министр ответил, что теперь Берлину будет предъявлен ультиматум с требованием вывести войска из Бельгии в течение суток. Сэр Фрэнсис Берти писал: «Речь Грея… была выше всяких похвал и вызвала гораздо большее удовлетворение [в Париже], чем я ожидал. Германия же решительно настроилась на войну и делала все возможное, чтобы отговорить нас от участия»{216}. Жюль Камбон вспоминал после окончания конфликта: «Нам крупно повезло, что у власти в Британии стояла Либеральная партия. Будь она в оппозиции, вмешательство Британии, возможно, задержалось бы»{217}. В этом он, вероятно, был прав: не факт, что либералы пошли бы на поводу у консервативного правительства, если бы оно ратовало за войну. Возможно, дух противоречия оказался бы в них сильнее – как у двух младших министров в составе Кабинета, лорда Морли и Джона Бернса, которые предпочли сложить с себя полномочия.
Тем не менее вечером после всех драматических событий по-прежнему оставалось неясным, какие практические военные меры может предпринять Британия. Поразительная наивность министра иностранных дел значительно уронила его авторитет в глазах потомков, когда он заявил в палате общин, что Британия, как морская держава, ввязавшись в войну, «пострадает немногим больше, чем оставшись в стороне». Поскольку правительство от подобных заблуждений еще не избавилось, ни один министр не готов был отдать распоряжение о немедленной отправке войск на Континент. Эта уклончивость возмущала военных, понимавших, как дорог каждый час, когда британским экспедиционным войскам предстоит подготовиться и переплыть на материк, чтобы поставить заслон между Бельгией и Францией и сокрушительной немецкой армией.
Французский корреспондент Le Figaro в Лондоне Кудурье де Шассинь в надежде узнать, как развиваются события, позвонил редактору новостей Daily Mail Тому Кларку. «Вы собираетесь помогать Франции? – спросил он взволнованно. – Я знаю, что вся Британия за нас, но ваше правительство с его вечным “поживем-увидим” – когда наконец оно зашевелится? Скоро будет поздно. Это ужасно. <…> Неужели лорд Нортклифф и Daily Mail бессильны?»{218} Пожилой француз при виде бюллетеня у здания редакции местной газеты в Ницце проворчал недовольно: «Англия появилась! Какая гадость!»{219} Ранним вечером 3 августа немецкий посол в Париже, явившись к Рене Вивиани, зачитал ему декларацию, в которой моральное право объявить войну оправдывалось лживыми обвинениями. В ней утверждалось, будто французская авиация сбрасывала бомбы на Нюрнберг и Карлсруэ, а также совершала полеты над Бельгией, нарушая нейтралитет. Вивиани обвинения отверг, на этом противники безмолвно раскланялись. Генерал Жоффр, торжественно попрощавшись с Пуанкаре, отбыл в штаб, где на долгие месяцы обрел куда более безраздельную власть над страной, чем любой другой главнокомандующий.
В девятом часу утра 4 августа первые немецкие войска пересекли бельгийскую границу у Геммериха, в 50 км от Льежа. Бельгийские жандармы демонстративно (хоть и безрезультатно) открыли огонь, прежде чем обратиться в бегство. В полдень король Альберт официально попросил о помощи Британию – гаранта бельгийского нейтралитета. Затем, облачившись в полевую форму и усевшись в седло, он повел небольшую каретную процессию, в которой ехала и его жена с детьми, к брюссельскому парламенту. Спешившись, король устроил неподражаемую театральную сцену, воззвав к парламентариям: «Господа, нерушимо ли ваше намерение защищать от посягательств священные завоевания наших отцов?» Ответом ему было дружное: «Да! Да! Да!»
В Берлине кайзер собрал депутатов рейхстага у себя во дворце. Он встретил их в шлеме, с полным набором регалий, в сопровождении Бетмана-Гольвега в драгунской форме. Кайзер ни словом не обмолвился о Бельгии, но заявил, что войну спровоцировала Сербия при поддержке России: «Мы беремся за оружие с чистой совестью и чистыми руками». Речь была встречена овацией. Бетман-Гольвег же, обращаясь к рейхстагу после кайзера, напротив, проявил искренность, которую Тирпиц впоследствии назовет безумием: «Вторгаясь в Бельгию, мы нарушаем международные законы, но то зло – да, я говорю об этом открыто, – на которое мы идем, будет искуплено, как только будет достигнута наша цель». Социал-демократы рукоплескали так же восторженно, как и консерваторы.
Асквит и Грей 4 августа то и дело наведывались в палату общин под воодушевленные крики собравшихся на Уайтхолле. Премьер-министр писал Венеции Стэнли: «Уинстон, уже “в боевой раскраске”, жаждет развязать морской бой завтра же на рассвете. <…> Все это очень удручает». Днем приказ короля Георга V о мобилизации был зачитан в палате общин, а затем Асквит прорепетировал перед депутатами ультиматум Германии, требующий ответа до полуночи (11 вечера по лондонскому времени). Заключительная часть документа была доставлена по назначению лишь в 7 вечера, когда Грей уже знал, что кайзеровские войска вторглись на территорию Бельгии. У Бетмана-Гольвега, получившего ультиматум из рук британского посла, «вскипела кровь при виде того, как англичане лицемерно прикрываются Бельгией, хотя на участие в войне их толкнуло совсем другое». Канцлер обрушил на сэра Эдуарда Гошена длинную нудную речь, обвиняя Британию в дальнейшем разжигании войны. «Все из-за какого-то жалкого слова “нейтралитет”, из-за какого-то клочка бумаги!» – бросил он напоследок. Фраза вошла в историю. Множество немцев объявили британское вмешательство изменой.
С наступлением темноты Кабинет в Лондоне устроил еще одно заседание, на котором было объявлено, что Германия уже считает себя в состоянии войны с Британией. После дальнейших дебатов все расселись в зале для совещаний на Даунинг-стрит, дожидаясь боя часов. Когда Биг-Бен начал бить 11, правительство приготовилось к худшему. Двенадцать минут спустя незашифрованная телеграмма о вступлении в войну была отправлена в британские войска. Норман Маклеод на протяжении предшествующих 12 часов наблюдал «беспрецедентную перемену в общественном настроении – до понедельника оно оставалось преимущественно антивоенным и главным лозунгом был нейтралитет, но отказ Германии соблюсти нейтралитет Бельгии изменил все в корне». Он заметил и «другую разительную перемену. В пятницу и субботу горожане в панике скупали продовольственные запасы. [К понедельнику] народ проникся безграничным доверием к правительству – я никогда ничего подобного не видел, во время Бурской войны уж точно»{220}.
Вечером 4 августа в столовой морских пехотинцев в Чатеме командир корпуса зачитал переданную ему дежурным телеграмму: «Немедленно начинаем военные действия против Германии»{221}. Телеграмма была встречена аплодисментами собравшихся офицеров, многих из которых через год уже не будет в живых. Британским владениям и колониям во главе с Индией, Канадой, Австралией, Новой Зеландией и Южной Африкой гóлоса в обсуждении не предоставили: генералы-губернаторы просто издали манифесты, объявляющие подвластные им территории в состоянии войны с Германией вслед за метрополией. Прозвучало лишь несколько недовольных голосов со стороны буров-ветеранов. Один из них, Якоб Девентер, созвав отряд, телеграфировал своему бывшему генералу Луису Боте, ставшему к тому времени премьер-министром Южно-Африканского Союза: «Мои буры вооружены и готовы к бою. С кем будем воевать – с британцами или немцами?» В конце концов он подчинился приказу примкнуть к войскам, которым предстояло занять немецкую часть Юго-Западной Африки, хотя некоторые другие подняли антибританский мятеж.
Многие европейцы, даже достаточно просвещенные и информированные, не понимали до конца, чем чреват путь, на который они вступили. Это заметно и по речам британских руководителей, благодаривших судьбу за то, что война избавляет страну от необходимости устраивать кровавую бойню в Ирландии. Грей в своем выступлении в палате общин 3 августа позволил себе легкомысленную ремарку: «Я скажу одно: единственное светлое пятно во всем этом мраке – Ирландия». Сэр Уильям Бердвуд, секретарь военного департамента в правительстве Британской Индии, писал: «Какая удача эта война с точки зрения ирландского вопроса – мы избегаем гражданской войны, а когда европейский конфликт закончится, мы уже устанем воевать»{222}.
Рамсей Макдональд, ушедший с поста руководителя Лейбористской партии, когда его соратники – как и их немецкие коллеги – проголосовали за выпуск военных облигаций, сорвал аплодисменты, заявив в палате общин, что Британия должна была сохранить нейтралитет. Однако продолжение его речи: «В глубине души мы считаем решение вступить в войну правильным, единственно отвечающим нашему чувству долга и традициям правящей сейчас партии» – было встречено презрительным смехом, смутившим наиболее впечатлительную часть очевидцев. Артур Понсонби, депутат от округа Стерлинг, заслужил одобрительные возгласы фразой: «Мы стоим на пороге большой войны, и мне больно видеть, как люди идут на нее с легким сердцем». Другой депутат, Веджвуд, предостерег, что «эта война оставит далеко позади старые добрые сражения XVIII века. <…> Это будет битва за цивилизацию, которую мы строили веками». Пожалуй, самое мудрое замечание, удостоившееся в тот момент лишь жидких хлопков, тоже сделал Рамсей Макдональд: «Все войны поначалу принимаются на ура».