Восемь лет спустя после вступления в легион… Тогда он обладал первым миллионом. Поэтому снимал камин потехи ради. Рене, дочь генерала де Шамон-Гитри, считала, что она на пятом месяце, а чтобы старик не бесновался, давая согласие на брак, Бруно следовало представить кем угодно, только не спекулянтом валютой. Решили — кинооператором. У отставного вояки, прожившего тридцать лет в Индокитае, за сорок лет службы побывавшего в плену у немцев, англичан, японцев и китайцев, после национализации каучуковых плантаций в Камбодже, а затем в Кохинхине случились два инфаркта. Приходилось щадить старика. Хотя бы из-за его большой пенсии.
Гонорар за ленту промотали в ресторане «Дракон» на верхотуре гостиницы «Мажестик». Управляющий клялся, что устроил тот же кабинет, где обедал в начале века в кампании японской замужней дамы русский наследник, путешествовавший по Азии. Во всяком случае на стене висела гравюра, изображающая ревнивого самурая с мечом, занесенным над головой будущего последнего русского царя во время его визита в японскую столицу Киото.
Ночевать остались в гостинице — в номере с бассейном…
Он как раз сжигал фотографии, на которых Рене снималась в тот вечер обнаженной. По бумагам Бруно исполнилось двадцать семь, в действительности двадцать один, а ей было тридцать пять. Живот у неё и в самом деле выделялся. В его жизни она стала первой белой женщиной, европейкой, и с ней он осознал, что у белого должна быть белая… Желтые казались игрушечными.
Как сложилось бы с Барбарой?
Старые фотографии не разгорались, чадили. Бруно задержал перед глазами ветхие листки, оказавшиеся в том же пакете. Всмотрелся. Записки относились к дням, когда он наступил на змею.
«…марта — 2 апреля 1947 года. Если деревню спалить, остается квадрат утрамбованной земли, посыпанной пеплом. Никакой металлической утвари. Иногда под ногами битые горшки… Зато наши грузовики в четыре яруса завешаны собранной данью — визжащими свиньями. Хрюшек привязывают за ноги. Вонь ужасающая, но наемники-кхмеры наслаждаются под этот аромат арбузом.
Ружей азиатам не выдаем, только пики. Армия Аттилы!
Через пять километров уперлись в болото. Пехота из мобилизованных скисает. Погружаюсь в трясину до колен, вода до ремня. Пулемет «Бренн», чешского производства, тащим по очереди, он кочует с одного фланга цепи на другой… Солнце жарит. Жажда мучительная. Штаны в паху забиты жирным илом.
Двигаемся только мы, легионеры. Ни парашютистов, ни местной пехоты рядом нет. Отстали. Нам за такой поход платят особо. Стараюсь думать о том, что завтра день выдачи, о том, как соберу у всех желающих по полторы сотни пиастров для отправки во Францию. Обменный курс по-прежнему в нашу пользу…
Не выдержав, сую горлышко фляги в вонючую жижу, бросаю обеззараживающие таблетки. С наслаждением глотаю теплое пойло, густое, как суп, от кишащих в нем бактерий, пока на языке не остается илистый осадок. Утонувший в грязи по грудь коротышка-филиппинец, кажется, его зовут Батуйгас, показывает подбородком на канаву, в которой валяется буйвол, и говорит: «Эй! Вон в той луже вкуснее…»
Но стрельбы ещё нет, то есть надбавка за боевую операцию может оказаться под вопросом. Ага, вот и огонь в нашу сторону, да ещё слабый, на удачу. Стоило все-таки пять часов уподобляться бегемотам!
…С удовольствием ездил в Сайгон. Прибыла специальная техника для Легиона. Моему взводу достался разведывательный бронеавтомобиль «Стелло», приемистый и юркий. Хорошее вооружение. На нем и подъехали к почте, чтобы отправить деньги во Францию. Настроение отличное, если бы не эти ужасные ежевечерние закаты. Начинается сезон дождей… В Сайгоне развлекались, но писать об этом не хочется. Это отвратительнее, чем у горилл в зоопарке у доктора Вальтера Вендта в далекие берлинские дни.
Я — скотина».
Бруно отправил листок в огонь. Были ещё два.
«…июля 1952 года. Пережил припадок бешенства. Вывел своих вьетнамчиков на патрулирование в пять утра, возле одного дома взяли человека без документов. Конвоировали на пост и буквально в ста метрах от него упустили! Бандит бросился в боковую тропинку в камышах. Мой помощник, филиппинец Батуйгас, успел запустить следом гранату, а я разрядил в ту сторону весь магазин. Раз десять сказал своим, что они идиоты. Потом поутих. Все расстроились. Не из-за сбежавшего бандита. Я, их командир, да ещё легионер, впал в истерику, потерял лицо. В Азии такое — свидетельство слабости… Пишу рапорт об откомандировании. Жандарм из меня не получился.
2 августа 1952 года. Ответа на рапорт нет. Есть новые неприятности.
Задерживают суммы на оплату осведомителей. А нужны ещё 34 тысячи пиастров, чтобы покрыть взятые вперед и запущенные тайком в оборот. Поговаривают о мире. Что если он действительно наступит? Для меня не вовремя.
…получил неплохие деньжата за английский «Томпсон». Списали как поврежденный взрывом гранаты. Все равно часто заедал в болотной жиже. Получил взамен 10-миллиметровый французский «Мат-49». Своим вьетнамчикам обеспечил по американскому М-3. Самое удивительное, что у противника тоже стали встречаться «Маты». Говорят, потому, что к ним подходят русские патроны 7,62, которые поступают к коммунистам с севера… Кто-то делает неплохие деньги на продаже «Матов»!
Внимательнее присматриваюсь к вьетнамчикам. На соседнем посту сержанта-бельгийца связали и сдали противнику… Оказывается, наши календари разнятся во времени на 3639 лет. Их год насчитывает тринадцать месяцев. Как же мы поймем друг друга? Гляжу на новобранцев из местных: азиатская шкура, натянутая на европейский военный каркас, или наоборот? Азиатская манера ставить ступни не совместима с европейской манерой марша… Мое подразделение — готовая клоунада для цирка».
Листки выпали из пачки, переданной Барбаре.
«Странно, — подумал Бруно. — Меня отвергли, когда я серьезен. Серьезнее и искреннее я не поступал в жизни».
Мягко просигналил телефонный вызов. Звонить могли трое, знавшие про лежбище в «Герцоге»: либо сын, либо Клео Сурапато, либо Джеффри Пиватски. Оказалось, Клео. Он спросил по-французски:
— Бруно, у тебя запой?
— Огненный. Жгу кое-что…
— Сжигая прошлое, становимся свободнее, хи-хи… Не так ли, Бруно?
В словах давнего партнера звучала непривычная сердечность.
— Свобода, друг, означает ещё и одиночество, — признался Лябасти.
— Так и есть, пожалуй…
— А я бы предпочел несвободу… Даже только возможность несвободы, ощущение этой возможности, которой не воспользуешься. Такое достижимо с великой женщиной…
Бруно подумал, что в восприятии китайца на другом конце провода он несет чепуху. Клео, однако, подхватил:
— …И для великого европейского мужчины… В этих краях подобные томления разрешаются просто. Обзаведись наложницей.
У Бруно по-настоящему болело сердце. Потому и разболтался.
Список вещей и людей, которых невозможно купить или захватить силой, давно сократился для него почти до нуля. Дома, автомобили, яхты, любовницы, друзья, верные друзья… А когда пришла острая жажда обыкновенного, её удовлетворение оказалось за пределами доступной цены — будь ею даже его собственная или чья-нибудь жизнь. Существовало, оказывается, нечто, доступное сотням тысяч людей, но только не ему, Бруно. Ответное чувство. Нищий среди груд золота. Вот кем он стал.
— Мне бы хотелось поговорить серьезно. По важному делу, — сказал Клео.
— Важное не бывает срочным, — пошутил Бруно.
— Ты опять прав…
Бруно давно знал, что китайцы не ведут серьезных бесед по телефону. Как, впрочем, и не пишут деловых писем. Редко дают расписки. Личная встреча, договоренность с глазу на глаз — так решаются дела. Данное слово это все. Предложение принести клятву, даже в суде, воспринимается как оскорбление. Бумага имеет значение в одном случае — если с ней обращаются к богам и предкам. На красивых пергаментных листах, превращаемых жертвенным огнем в пепел и дым, которым прокопчены крыши китайских кумирен, пишутся одни и те же просьбы — просьбы о деньгах…