— Хватит, довольно с меня такой забавы, — говорю. — Я готова ехать дальше. Стрелять по лепешкам посреди этой прерии — так мы ни к чему не придем.
Кочет как раз стрелял из винтовки, а капитан ему бросал.
— Повыше кидай, но не так далеко, — говорит ему исполнитель.
В конце концов капитан Финч попрощался и поехал восвояси. А мы дальше на восток двинулись, имея целью горы Винтовая Лестница. На глупости со стрельбой где-то полчаса потеряли, но хуже того — Кочет начал пить.
Пил он даже на ходу, а это непросто. Не могу сказать, что питье сильно его замедляло, но выпивши он выглядел преглупо. Ну почему людям вообще охота глупо выглядеть? Быстрого шага мы не сбавляли: скакали во всю прыть минут сорок-пятьдесят, потом сколько-то шли пешком. На тех переходах, наверное, лучше отдыхала я, а не лошади. Я ж никогда не собиралась идти в ковбои! Малыш-Черныш меня не подводил. Дыхания не сбивал, а норов у него был такой, что на открытых участках косматого мустанга Лабёфа и близко к себе не подпускал, вперед рвался. Да уж, что там говорить — отличная у меня лошадка!
Мы проскакали по прериям и взобрались по лесистым склонам известняковых холмов, а потом стали пробираться сквозь густой кустарник предгорий, переходить ледяные ручьи. Снег по большей части стаял на солнышке, но во всей своей лиловой красоте уже опускались длинные тени сумерек, и градус воздуха понижался с ними вместе. Нам после скачки было тепло, и вечерней промозглости мы поначалу радовались, но потом сбавили шаг и стало зябковато. После темна быстро мы уже не ехали — лошадям опасно. Лабёф сказал, что рейнджеры часто ездят по ночам, чтоб избегать ужасного техасского солнца, поэтому лично ему-то все равно. А вот мне не нравилось.
Да и неприятно было скользить и спотыкаться, когда мы лезли вверх по крутым склонам Винтовой Лестницы. В этих горах много густых сосняков, и мы блуждали вверх-вниз в этих двойных лесных потемках. Кочет нас дважды останавливал, а сам спешивался и озирался — искал вехи. Он уже довольно сильно напился. А потом и вообще начал с сам с собой разговаривать, я только одно услышала:
— Ну что, сколько нам дали, с тем мы и сделали все, что смогли. Мы ж войну воевали. Там у нас только лошади да револьверы.
Видать, пережевывал то, что ему Лабёф сказал сгоряча насчет его воинской службы. Говорил он все громче и громче, но уже трудно было понять, по-прежнему ли он сам с собой толкует или же к нам обращается. Мне сдается — помаленьку и то и другое. На одном долгом подъеме он с лошади упал, но быстро вскочил и опять сел верхом.
— Это ничего, ничего, — бормотал он. — Бо оступился, вот и все. Устал. Это ж вообще не склон. Я чугунные печки затаскивал на подъемы покруче — и свинину тоже. Как-то потерял четырнадцать бочек свинины на уступе не сильно круче вот этого склона, а старый Кук даже глазом не моргнул. Я ничего себе погонщик был и с мулами всегда мог договориться, вот с волами — другое дело. С рогатым скотом так не сыграешь, как с мулами. Соображают туго, неповоротливые да никак их не остановишь. Я этому не сразу выучился. А свинина тогда уходила влет и по хорошим ценам, но старина Кук честно торговал, он с меня оптовую взял. Да, сэр, и платил щедро. Сам зарабатывал и не возражал, когда у него работники деньгу зашибают. Я вам скажу, сколько он наваривал. Был год, когда он заработал пятьдесят тысяч долларов на этих фургонах, вот только здоровье подкачало. Вечно какие-то немочи. Весь скрюченный, шея не гнется — оттого, что «ямайскую имбирную» пил.[83] Смотрел на тебя все время исподлобья, вот так — волосы на глаза падали, — если не лежал при этом, а слегал этот висельник часто, я ж говорю. И волосы при этом густые, темные, ни волоска не выпало, пока в ящик не сыграл. А умер он, само собой, совсем молоденьким. Только на вид старый. У него при себе, помимо своего дела и тягот его, всю жизнь ленточный червь был, двадцати одного фута длиной, вот это его и состарило преждевременно. И прикончило в конце. А ведь про червя никто даже не знал, пока он не умер, хоть и лопал он, как батрак, пять-шесть добрых обедов в день съедал. Будь он сегодня жив, так я, наверно, до сих пор бы с ним ездил. Да, точно, ездил, и деньги в банке у меня были бы. Но как только у него всем жена стала заправлять, мне пришлось пускаться наутек. Она говорит: «Ты ведь не можешь меня так бросить, Кочет. От меня все погонщики ушли». Я ей так говорю: «Не могу? А вот погляди, как я не могу». Нет, сэр, никакой мне возможности не было на нее работать, и я ей так и сказал. В женщинах ни грана щедрости. Только себе все загребают, а ничего не отдают. И не верят никому. Боже праведный, как же не любят они с тобой расплачиваться! Ты на них один, как два мужика, пашешь, а они, дай им волю, еще и кнутом тебя будут подгонять. Нет, сэр, не для меня это. Никогда. Не станет мужчина на женщину работать, если только у него мозги, а не простокваша.
— В Форт-Смите я тебе то же самое говорил, — сказал Лабёф.
Не знаю, намеренно ли техасец так против меня выступил или нет, но если да, то с меня его замечание — «как с гуся вода». У пьяного же что на уме, то и на языке, но даже так я понимала, что Кочет не про меня говорил, когда по пьяной лавочке ополчился на женщин, — с теми-то деньгами, что я ему плачу. Я б его на месте осадила, сказав, к примеру: «А как же я? Что с теми двадцатью пятью долларами, что я вам дала?» Но ни сил, ни склонности с ним препираться у меня не было. Что с пьяного возьмешь, что дурака на место ставить?
Я думала, мы уже никогда не остановимся, — уж чуть до Монтгомери в Алабаме не доехали. Мы с Лабёфом время от времени перебивали Кочета и спрашивали, сколько нам еще ехать, а он отвечал:
— Уже недалеко, — и начинал новую главу своего долгого и полного приключений жизнеописания. В этих скитаниях ему много драк и тягот выпало.
Когда же мы наконец остановились, Кочет только и сказал:
— Сдается мне, хватит.
Времени уж было далеко за полночь. Мы выехали на более-менее ровное место где-то в сосновом лесу, росшем по склону, — только это я и сумела различить в потемках. Я так устала и занемела вся, что двух мыслей связать не могла.
Кочет сказал, что, по его расчетам, мы проехали пятьдесят миль — пятьдесят! — от лавки Макалестера и теперь от нас до бандитского убежища Счастливчика Неда Пеппера мили четыре. После чего завернулся в свою бизонью накидку и без церемоний захрапел, а Лабёф остался пристраивать лошадей.
Техасец их напоил из фляг, накормил и стреножил. Седла оставил — для тепла, — а узду распустил. Бедные лошадки совсем притомились.
Огонь мы не разжигали. Я на скорую руку поужинала галетами с беконом. Галеты уже совсем засохли. Под клочками снега лежала подстилка из хвои, и я руками нагребла себе побольше, чтобы на земле получился лесной матрас. Хвоя была грязная, ломкая и сыроватая, но все равно постель у меня вышла лучшая за все путешествие. Я завернулась в одеяла и дождевик и поудобнее устроилась в этой хвое. Зимняя ночь стояла ясная, и я разобрала на небе сквозь ветки Большую Медведицу и Полярную звезду. А луна уже закатилась. У меня болела спина, ноги все распухли, и я так вымоталась, что руки дрожали. Потом дрожь унялась, и я вскоре унеслась в «сонное царство».