– Вот я и нашла себе пару, – бормотала она. – Это болото, я обручена с природой, – шептала она, блаженно предаваясь прохладным объятиям травы, лежа в складках плаща, в лощинке возле пруда. – Так и буду лежать. (На лоб ей упало перо.) Я сыскала листы зеленее лавров. Всегда будет прохладен под ними мой лоб. Эго перья диких птиц – сов, козодоев. Мне приснятся дикие сны. Рукам моим не нужны обручальные кольца, – продолжала она, стягивая с пальца кольцо. – Корни их обовьют. Ах! – вздохнула она, с отрадой вжимаясь в мшистую подушку. – Много веков искала я счастья, и не нашла; гонялась за славой, и ее не настигла; за любовью – и не узнала ее; искала жизни – но смерть лучше. Многих мужчин и многих женщин я знала, – продолжала она, – и никого из них я не поняла. Так не лучше ли мирно лежать, видя над собой одно только небо… Да, как это говорил мне цыган? Давным-давно. Это было в Турции.
И она посмотрела вверх, на золотую волшебную пену, сбитую из облаков, и там скоро увидела след и караван верблюдов, бредущих каменистой пустыней взметая красные тучи песка; и вот верблюды прошли, остались одни только горы, высокие, в зубцах и расщелинах, и она так и слышала бубенцы козьих стад по склонам, осыпанным ирисом и горечавкой. И вот в небе наметились перемены, и глаза ее медленно опускались, опускались, пока не уткнулись в землю, потемнелую от дождя, и всхолмие Южных Дюн, единой волной охлестывающих берег; и в прогале она увидела море, море – и на нем корабли; и она будто услышала с моря дальний пушечный гром и сначала решила: «Армада» [48], потом подумала: «Нельсон» [49], а потом вспомнила, что войны эти кончились и суда на волнах – суда деловитых купцов, а паруса над излучистой речкой – паруса увеселительных лодок. А потом она увидела скот, пятнами разбросанный по вечереющим лугам, овец и коров; и горстки огней, озаривших крестьянские окна; и огни, заметавшиеся по лугам, – это обходили с фонарями стада пастухи; а потом все огни погасли и на небо хлынули звезды. Ее клонило в сон, она уже дремала с мокрыми листьями на лице, приникнув ухом к земле, и вдруг услыхала там, в глубине, стук молота по наковальне – или это чье-то сердце стучало? «Тук-тук», «тук-тук» выстукивало – молот ли, сердце? – в глуби земли; она слушала-слушала, и вот ей стало сдаваться, что это не сердце, а стук лошадиных копыт; раз, два, три, четыре – считала она; запинка; ближе, ближе, и уже слышно, как хрустнул сучок, как чавкнуло под копытом болото. Копыта были совсем рядом. Она села. Высоко, на желтой штриховке рассвета, в обрамлении вверх-вниз мечущихся чибисов, вырисовывался всадник. Он вздрогнул. Конь стал.
– Мадам, – крикнул всадник, соскакивая с коня. – Вы ранены!
– Я умерла, сэр! – отвечала она.
Через несколько минут они обручились. Наутро, за завтраком, он ей назвал свое имя. Мармадьюк Бонтроп Шелмердин, эсквайр.
– Так я и знала, – сказала она, ибо что-то романтическое, и рыцарственное, и печальное, но решительное было в нем, отвечавшее дикому, темноперому имени – имени, в котором сине-стальное сверкание крыл сливалось с хриплым хохотом-карканьем, со спирально-змеиным кружением листьев, опадающих в серебряный пруд, и еще с тысячей разных вещей, которые будут сейчас же описаны.
– А меня зовут Орландо, – сказала она. Он об этом догадывался. Потому что, когда видишь корабль на всех парусах, озаренный солнцем, гордо рассекающий волны Средиземного моря на пути из южных морей, ты сразу скажешь – Орландо. Так он объяснил.
Собственно, хоть они только что познакомились, они уже знали друг о друге все сколько-нибудь существенное, как водится у влюбленных, и теперь оставалось выяснить только разные мелочи: например, как кого зовут, кто где живет, нищие они или люди с достатком. У него замок на Гебридах, но совершенно разрушенный, сказал он. В столовой пируют бакланы. Он солдат, моряк, исследует Восток. Сейчас направляется в Фалмут, там стоит его бриг, вот только ветер улегся, а он сможет выйти в море не иначе как при штормовом юго-западном ветре.
Орландо поскорее глянула на флюгерного золоченого леопарда. Слава Богу, хвост, незыблемый как утес, указывал прямо на восток.
– О Шел! Не покидай меня! – крикнула она. – Я безумно тебя люблю!
Не успели эти слова слететь с ее уст, как жуткая мысль мелькнула у них обоих одновременно.
– Ты женщина, Шел! – крикнула она.
– Ты мужчина, Орландо! – крикнул он. Никогда еще от самого своего начала мир не
видывал такой сцены уверений и доказательств, как та, что разразилась далее. По ее окончании оба снова уселись за стол, и Орландо спросила, что это за речи такие о штормовом юго-западном ветре? Куда это он намерен держать путь?
– На Горн, – ответил он кратко и покраснел. (Должен же и мужчина краснеть, как и женщина, просто поводы у них совершенно разные.) Только благодаря неотступному натиску и чутью удалось ей установить, что жизнь его посвящена опаснейшей и блистательной задаче, а именно огибать мыс Горн под штормовым ветром. Гнутся мачты; паруса обращаются в клочья. (Она у него вырвала эти признания.) Нередко корабль тонет, и в живых остается он один – на плоту, с единственным сухарем.
– Ну а чем же нынче человеку заняться, – сказал он застенчиво и положил себе еще несколько ложек клубничного варенья. И, представив себе, как этот мальчик (а кто же он, как не мальчик?) под стоны мачт и сумасшедшее кружение звезд отдает отрывистые хриплые приказания – то обрезать, это бросить за борт, – она расплакалась, и слезы эти, она заметила, были слаще всех, какие до сих пор доводилось ей лить. «Я женщина, – думала она. – Наконец-то я настоящая женщина». Она от всей души благодарила Бонтропа за восхитительную, за нежданную радость. Не охромей она на левую ногу, она бы вскочила к нему на колени.
– Шел, милый, – приступилась она снова, – расскажи…
И так разговаривали они часа два, или больше может быть, про мыс Горн, а может быть нет, и разговор их записывать решительно не стоит, ведь они так хорошо друг друга знали, что могли говорить что угодно, а это равносильно тому, чтобы вовсе не говорить или говорить о глупейших и прозаичнейших вещах: например, как готовить омлет или где купить в Лондоне самые лучшие ботинки, что, вынутое из оправы, теряет всякий блеск, тогда как оправленное – сияет неслыханной красотой. И благодаря мудрой рачительности природы современное сознание уже может обходиться почти без языка; и простейшее выражение сойдет, раз сходит отсутствие выражений; и самый будничный разговор часто оказывается самым поэтичным, а самое поэтичное – это то и есть, что записать невозможно. По каковым причинам мы здесь и оставим большой пробел в знак того, что это место заполнено до краев.
Еще несколько дней протекали в подобных беседах, и вот:
– Орландо, любимая, – начал было Шел, когда за дверью послышалось шарканье и Баскет, дворецкий, явился с сообщением, что внизу ждут двое фараонов с приказом королевы.
– Сюда их, – кратко сказал Шелмердин, будто стоял у себя на юте, и занял позицию подле камина, невольно заложив руки за спину. Двое полицейских, в бутылочных мундирах, с дубинками у бедра, вошли и стали по стойке «смирно». Покончив с формальностями, они передали Орландо в собственные руки, как им было предписано, документ чрезвычайной важности, судя по сургучным кляксам, лентам, присягам и подписям самого внушительного свойства.
Орландо пробежала бумагу глазами и затем с помощью указательного пальца правой руки, выделила, как самые насущные, следующие факты.
«Судебным разбирательством установлено… – читала она, – кое-что в мою пользу, вот, например… а кое-что нет. Турецкий брак аннулировать (я была послом в Константинополе, Шел, – пояснила она). Детей признать внебрачными (якобы у меня было трое сыновей от Пепиты, испанской танцовщицы). Так что они ничего не наследуют… вот это прекрасно… Пол? Ага! Что насчет пола? Мой пол, – прочитала она не без торжественности, – неоспоримо, без тени сомнения (А? Что я тебе минуту назад говорила, Шел?) объявляется женским Состояние, сим освобождаемое от наложенного на него ареста, имеет переходить моим наследникам и наследникам вышеозначенных по мужской линии, в случае же невступления в брак…» – Но тут слог закона ей надоел, и она сказала:
– Но невступления в брак не ожидается и отсутствия наследников тоже, так что остальное можно не читать, – после чего подмахнула свою подпись под росчерком лорда Пальмерстона [50] и с той минуты вошла в неограниченное владение своими титулами, домами и состоянием, каковое заметно убавилось, так как на разбирательство ушла уйма денег, и, снова бесконечно знатная, она была теперь ужасно бедна.
Когда стал известен исход процесса (а слухи были куда расторопней, чем сменивший их телеграф), весь город ликовал.
[Лошадей впрягли в кареты с единственной целью вывести их погулять. Ландо и коляски порожняком непрестанно катили туда-сюда по Хай-стрит. В «Быке» читали приветствия. В «Олене» читали ответы. Лондон был иллюминирован. Золотые ларцы выставляли в надежно запертых горках. Монеты добросовестно клали под камень. Основывались больницы. Открывались крысиные и воробьиные клубы. Чучела турчанок вместе с несчетным множеством крестьянских мальчишек со свисающей изо рта ленточкой: «Я не то, за что себя выдаю» – дюжинами сжигали на рыночных площадях. Скоро дворцовые каурые пони протрусили к дому Орландо с приказанием от королевы явиться нынче же к ужину и остаться ночевать во дворце. Стол Орландо, как и в предыдущем случае, тонул под сугробами приглашений от графини Р., леди К., леди Пальмерстон, маркизы В., миссис Гладстон [51] и прочих, искавших удовольствия ее видеть и напоминавших о старинных связях своих семейств с ее собственным, и прочее, и прочее] – что не случайно заключено в квадратные скобки, должным образом означающие, насколько преходящим и бренным было все это для Орландо. Возвращаясь к тексту, она все это пропустила. На рыночных площадях пылали костры, а она бродила по темным лесам наедине с Шелмердином. Стояла прелестная погода, деревья недвижно простирали над ними ветви, и, если все-таки падал какой-нибудь лист, он падал так медленно, что можно было полчаса наблюдать, как он, золотой и багряный, кружит в воздухе, прежде чем упасть к ногам Орландо.