– Ну и секрет! – вырвалось у меня.
– Правда, красиво?
– Очень! Покажи еще, если есть.
Аннушка подводила меня то к одному месту песчаной площадки, то к другому, вглядывалась некоторое время, как бы видя сквозь землю, и начинала открывать очередное маленькое чудо. Цветы были разные. И еще ярче, еще необычнее вспыхнули и засветились они, когда Аннушка откопала мне «секрет» не на песчаной площадке, а в обыкновенной черной земле, около грядки с огурцами. В одном месте под стеклом оказались уложенными разноцветные морские камешки, и это тоже получилось неожиданно и красиво, хотя и не равнялось цветам.
– Правда, хорошие камешки?
– Правда.
– Пойдем к морю, я наберу тебе таких же. Я знаю, где водятся самые красивые камешки.
– Пожалуй, пойдем. Я искупаюсь с дороги. Сколько лет не окунался в синее море.
– Сколько лет?
– Тебя еще не было на свете.
– А свет был?
– Свет был.
– И море было? И мама?
– Да. Только одной тебя не было. Чудно.
– Чудно, – согласилась Аннушка, и мы пошли к морю.
Я разлегся на гальке, с наслаждением ощущая излучаемое камнями тепло. Раскинув руки, я купался в золотистом безоблачном небе.
Стоило мне чуть-чуть приподнять голову – ия видел на самой кромке воды и земли, на самом урезе моря, как сказал бы какой-нибудь водник, девочку в ситцевых трусиках, беленьких, в крупный красный горошек. Девочка бежала вслед за откатывающейся, словно нарочно для нее, волной, выхватывала из-под волны нужные ей камешки и мчалась назад, потому что волна начинала обратное движение. Так они играли – море и девочка.
Девочка была маленькая, а море большое. И можно было увеличивать еще и еще то, что окружало маленькую девочку, потому что больше моря – страна, больше страны – океан, больше океана – земля, больше земли – небо, больше неба… Но, сколько бы ни разбегалось вширь и вдаль, подобно бесшумному взрыву, наше воображение, девочка оставалась все той же, не становилась меньше. Вселенная вселенной, а девочка девочкой. Может быть, обе они – песчинки, может быть, обе безграничны. А может быть, даже равны.
«Отговорил, насоветовал… – думал я между тем, все время взглядывая на девочку. – А что же с ней будет дальше? Можно, конечно, оттолкнувшись от этой точки, в два счета разработать ту или иную сюжетную линию, и после воплощения в форму романа (повести) будут эти линии убедительны и правдоподобны.
О, миллионы сюжетов и вариантов, которые тщетно было бы сводить к двум-трем нарочито огрубленным литературным схемам.
В том-то и дело, что мы и судьбы наши – как камешки на этом морском берегу. Все похожи один на другой, но двух одинаковых не найдешь. И хоть все камешки, вместе взятые, есть масса, и гальку для каких-нибудь строительных нужд можно черпать ковшом экскаватора, исчисляя на тонны, но каждый камешек все-таки сам по себе: этот в желтых прожилках, этот в розовых крапинках, этот черный, словно агат (а ведь бывает и вправду агат?), этот бел, как сахар, этот прозрачен, подобно стеклу.
Итак, миллионы сюжетов и вариантов, не поддающихся даже воображению, но и поддающихся, традиционных тоже много – до Улановой, до Тарасовой, до Гоар Гаспарян или по другому ответвлению – до Космодемьянской, до Терешковой, а там еще до матери Есенина, до подруги и сподвижницы протопопа Аввакума. Или самое-самое простое: дом, муж, работающий на рыбозаводе. Базар. Кабачки и помидоры, стирка, готовка, глаженье, подметанье, московские постояльцы, двое выучившихся детей.
Тут определилось во мне то, что существовало все это время, эти час-полтора, как смутная, но настойчивая помеха: я понял, что боюсь показаться Кате на глаза.
Не возникало ли в ее сердце упрека, когда разглядывала спящей свою некрасавицу, свою незадачницу, свою уродинку, не проливалось ли над ней тайной или явной слезы? Виду, конечно, не подаст, но встретит прохладно, холодно. Откажет от дома? Комната занята Аннушкой, очень удобно отказать. Если будет холодно, и сам уйдешь, не дожидаясь отказа, надо скорее, до ее прихода вынести чемоданы, перебраться на другую улицу, в другой конец поселка, в другой город. Что, в самом деле, я же независимый человек!
Девочка и море продолжали играть.
– Ну, ты пойдешь со мной? Не боишься у моря? Не утонешь?
– Пойду с тобой. Что-то мама задержалась на базаре.
– А… она любит тебя, твоя мама?
– Я не спрашивала. Разве есть мамы, которые не любят детей?
Уйти, не показавшись, все же было б смешно. Но и чемодан разбирать я пока не стал. Прилег на койку поверх шерстяного жесткого одеяла, и зыбкая, легкая дремота одолела меня. Кажется, я даже уснул. Во всяком случае, не заметил, много ли прошло времени, прежде чем послышался в саду знакомый, ничуть не изменившийся голос:
– Солнышко ты мое, ласточка ты моя! Заждалась. Я вон зашла к Наде Кавун и заболталась. Ах ты, ненаглядная моя! Как ты тут без меня? А почему трусы мокрые? Ты что, купаться ходила? Одна?
– Я не одна. К нам дядя приехал.
– Какой дядя?
– Старый знакомый. Когда меня еще не было.
– Где же он?
– Спит в моей комнате.
– Ах ты, Господи! Да ведь это, знаешь ли, наверно, кто?! Давай мы с тобой скорее переоденемся, чтобы он поглядел, какая ты у нас красавица. А то что же ты перед ним такой замарашкой. И я ушла, как на грех. Пойдем, наденешь белое платьице, красные сандалики, подвяжем бант. Ах ты! Он ведь, можно сказать, крестный твой, второй отец. А ты перед ним такой замарашкой, нехорошо.
Возраст, что ли, такой. От простых слов, от песни, от кадра в документальном кино наворачивается слеза. А еще меня обожгло стыдом за то, что четверть часа назад я так дурно думал о Кате, а вместе с ней – обо всех человеческих матерях.
1971
«Двадцать пять на двадцать пять»
Герой Советского Союза, доктор юридических наук, заведующий кафедрой в одном из крупнейших учебных заведений страны, Алексей Петрович был когда-то обыкновенным деревенским подростком.
Небольшого росточка и не имевший еще той профессорской округленности, которая появится впоследствии (и очков в роговой оправе), а обладавший лишь тонкой шеей, торчавшей из широкого воротника великоватой тужурки, в многочисленной поросли (густо было перед войной подрастающих парней в российских деревнях) среди рослых, круглолицых (мордастых – по ничуть не обидному деревенскому выражению) сверстников, он никак не мог считаться заметным парнем, видным парнем, первым парнем на деревне и вообще – выделяться. Поэтому он мечтал о гармони.
Но тут я, возможно, несправедлив. Не обязательно выделяться. Гармонь есть гармонь. И разве самые широкоплечие, кучерявые, белозубые, прямоносые, разве они тоже не мечтали все о гармони? Не для того, чтобы стать первее других, а просто так – растянуть мехи, пробежать пальцами по ладам и басам, расплеснуть залихватский перебор по деревенской улице, по залогам, по полям и лугам, по реке, до соседних деревень, где живут девки, всегда красивее и желаннее своих.
Далеко было слышно гармонь в деревенской тишине.
Ничего не было в окрестном мире громче ржания лошади, петушиного пения, скрипа тележного колеса, звяканья цепи около колодца, звонкого тюканья молотка по наковальне, когда отбивают косу, визжания пилы по дереву… Но разве же это звуки?
Конечно, бывало, ударит колокол или гром, но это редко, по праздникам, во время грозы. Атак (кроме грома и колокола) самым голосистым и громким, что можно слышать в деревенских окрестностях, была гармонь. Не просто гармонь, не гармонь сама по себе, но все знали, что заиграл, выйдя на крыльцо, Васька Кочетков. В Прокошихе играют, а на Броду, в Остахине, в Негодяихе, у нас в Олепине слушают. Вот что означала тогда гармонь. Но только ли это означала она?
В то время не было в деревне побочных шумов, но не было и никакой посторонней музыки. Теперь, когда телевизоры, транзисторы, проигрыватели и портативные магнитофоны с кассетами, нельзя и представить себе тот музыкальный вакуум, который царил в ту пору. Но все же не вакуум. Песни, песни и песни. В сенокос, когда возвращаются бабы с граблями от реки в село, в зимние посиделки, на свадьбах, в престольные праздники за хмельными столами, над колыбелями – негромкие материнские песни.
Если же говорить о музыке, то приходится называть одну гармонь. Пастушьи рожки играли на утренней заре или в лугах, когда найдет на пастуха лирическая минута. Но не пришло бы в голову играть на рожке на гулянье, а также и во время праздничного застолья. Балалайка как-то не ценилась в наших местах, не считалась за порядочную музыку. Оставалась одна гармонь. Значит, от гармониста зависело веселье на гулянье, на праздничной улице, на свадьбе. Про свадьбу и говорить не приходится. Есть даже поговорка. Когда хотят сказать про что-нибудь несуразное, неудачное, говорят: «Это все равно что свадьба без гармони». То есть нельзя и вообразить.