Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала она, искоса поглядев на юношу. — Я всегда вижу по глазам, что люди думают, когда говорю с ними. «Неужели этой женщине, которая поднимает шум по пустякам, приходится хуже, чем мне?» Да, хуже. Я докажу тебе это на примере. Вот мы стоим с тобой здесь у ворот, оба бедны, оба молоды, оба без друзей. Кажется, между нами никакой разницы. Но давай-ка попробуем поискать свою дорогу в жизни. Первый же фермер, к которому ты придешь пешком, без гроша за душой, — предложит тебе трубку, чашку кофе и ночлег, и если ему не нужен ни землекоп, ни учитель для его детишек, утром дружелюбно помашет тебе рукой вслед. Мне же, если я попрошусь переночевать на ту же ферму, придется отвечать на недоуменные вопросы и чувствовать на себе недоуменные взгляды. Жена фермера-бура недоверчиво покачает головой и отправит меня ужинать со слугами. Спать мне придется в собачьей конуре. Таков не только первый шаг, но и все последующие — и так до самого конца. Мы были равны, пока лежали на руках у кормилицы. И мы снова будем равны, когда нас оденут в саван.
Вальдо в изумлении смотрел на ее подрагивающее лицо. Ему впервые открылся мир подобных страстей и чувств.
— Заметь, однако, — продолжала она, — в то же время у нас всегда есть одно преимущество перед вами. Мы сможем в любой миг достичь довольства и достатка, ради которых вам надо изрядно потрудиться. Одна-две слезинки, пара льстивых слов, капелька самоунижения, умелый показ прелестей, и тут же находится мужчина, который делает предложение. Каждая красивая молодая девица может легко выйти замуж. Мужчин на свете предостаточно. Но той, кто продает себя, — пусть только за обручальное кольцо и фамилию, — нечего важничать перед уличной женщиной, — обе одинаково зарабатывают хлеб свой. Брак по любви — это прекраснейшее воплощение союза шуш; брак же без любви лишь гнусная торговля, оскверняющая этот мир. — Она резким движением смахнула с перекладины ворот капли утренней росы. — «К вам относятся по-рыцарски!» — твердят нам. Когда мы хотим быть врачами, адвокатами, законодателями, — кем угодно, лишь бы работа обеспечивала независимое существование, нам говорят: «Нет! Мужчины относятся к вам по-рыцарски, будьте благодарны, чего же вам еще? И что бы вы стали делать без мужчин?»
Линдал смеялась редко, но тут неожиданно среди вельда серебряным колокольчиком зазвенел ее горький смех.
— Я возвращалась сюда дилижансом «Кобба и Ко». Третьего дня мы остановились на почтовой станции, чтобы пересесть в небольшую карету, дальше дилижансы не ходят. Нас собралось десять пассажиров, восемь мужчин и две женщины. Когда мы с попутчицей ждали, пока перепрягут лошадей, ко мне подошло несколько джентльменов: «Почтовая карета всех не возьмет, поторопитесь занять места», — посоветовали они. Мы с попутчицей поспешили выполнить их совет. И мне предоставили лучшее место, даже укрыли меня пледом, потому что моросил дождь и было прохладно. Только что мы все уселись, как оказалась последняя пассажирка, пожилая дама в каком-то немыслимом капоре и черной шали, заколотой медной булавкой. «Все места заняты, — заявили ей, — вам придется подождать неделю до следующего рейса». — «Но я не могу ждать. У меня тяжело болен зять», — возразила она, вскарабкалась на подножку и обеими руками уцепилась за наличник окошка. «Что поделаешь, матушка, — сказал один из пассажиров, — право, я очень сожалею, что ваш зять нездоров, но здесь все места заняты». — «Сойдите с подножки, — сказал другой, — не то угодите под колеса». Я встала, чтобы уступить ей место. «О нет, нет! — вскричали они. — Этого мы не можем допустить». — «Я могу устроиться на полу», — сказал другой. Он уселся у моих ног, и пожилая дама заняла его место.
Из десяти человек рыцарское отношение к женщине проявила только женщина. Придет время, и я постарею и подурнею. Тщетно тогда я буду надеяться на рыцарское ко мне отношение. Пчелы вьются над цветком только до тех пор, пока не иссякнет нектар. Не знаю, испытывают ли цветы благодарность к пчелам, если да, — то они просто глупы.
— Но некоторые женщины, — вымолвил Вальдо словно помимо своей воли, — но некоторые женщины наделены большой силой.
Она подняла на него свои прекрасные глаза.
— Сила! Неужели у мужчин когда-нибудь спрашивали, кому суждено обладать силой? Сильными рождаются. Можно запрудить ручей, превратив его в стоячее болото, а можно не сковывать его течение… Но размышлять, должен ли он там быть, — пустое занятие; он существует. И будет делать свое дело, открыто творя добро или тайно зло. Как ты думаешь: если б Гете в детстве был похищен разбойниками и вырос бы в разбойничьей шайке среди дремучих лесов, подарил бы он миру «Фауста» и «Ифигению»? А ведь он оставался бы самим собой, был бы сильнее и мудрее, чем все окружающие. По ночам, у сторожевого костра, он слагал бы баллады, воспевающие грабежи и насилие, и темные лица разбойников пылали бы воодушевлением. И его песни передавались бы из уст в уста и разжигали бы недобрые чувства. Родись Наполеон женщиной, неужто он довольствовался бы мелкими сплетнями на званом чае? Он достиг бы величия, но прославился бы не как великий и царственный, несмотря на все свои пороки, муж, а снискал бы себе известность как одна из тех женщин, чьи имена позорят каждую страницу истории, — женщин сильных, но лишенных права пользоваться своей силой открыто и потому действовавших тайком, через мужчин, чьи умело разожженные страсти помогали им добиться возвышения.
Сила! — воскликнула она, ударяя кулачком по перекладине. — Да, сила у нас есть. И пока нам не надо тратить ее на прокладывание туннелей в горах, на врачевание болезней, на составление законов или накопление капиталов — мы тратим ее на вас. Вы наш товар, наши деньги, точка приложения наших сил. Мы покупаем вас, продаем, водим за нос и, подобно хитрому Шейлоку, заставляем пресмыкаться у наших ног вшестером, добиваясь прикосновения ручки. И справедливо говорят, что во всех горестях и печалях повинны женщины. Нам не дозволено изучать право, науки, искусства. Хорошо же, — мы изучаем вас. И теперь от нас ничто не укроется. Мы заставляем вас вшестером плясать на нашей ладошке! — Она вытянула вперед руку, — и казалось, в самом деле на ее ладони пляшут какие-то крохотные существа. — А потом мы вас скидываем ко всем чертям, — добавила она, спокойно убирая руку. — Мужчина ни одного слова не скажет в защиту женщины, зато за себя он всегда готов сказать два слова, а в защиту всего человечества не пожалеет и трех.
Линдал смотрела на птицу, которая доклевывала последние золотые зерна кукурузы, а Вальдо не мог отозвать от нее глаз.
Когда она снова заговорила, голос ее звучал размеренно и спокойно.
— Они выдвигают веские доводы против женского равноправия, — сказала Линдал. — Но когда мы начинаем возражать, выясняется, что их души пусты, словно выдолбленные тыквы. Они утверждают, что женщины, от имени которых мы говорим, отнюдь не нуждаются в равноправии и свободе, да и не захотели бы ими воспользоваться. Но если птице и впрямь нравится ее клетка, если ей и впрямь нравится готовый корм, зачем же держать на запоре дверцу? Почему бы не приоткрыть ее? Многие птицы не хотят биться о железные прутья, а отвори им дверцу — вмиг улетели бы.
Она нахмурила лоб и снова облокотилась о перекладину.
— Или вот говорят: «Если женщины обретут свободу, им придется делать работу, к которой они не приспособлены!» Если двое взбираются по одной лестнице, слабый всегда останется внизу. Успех — верное доказательство приспособленности. Слабый никогда не выиграет в состязании. Не мешайте природе, она распределяет работу между людьми так же искусно, как сочетает цвета на грудке птицы. Если мы непригодны к работе, мы не сможем воспользоваться правом на труд. Дело само перейдет в руки тех, кто умнее.
Она говорила все быстрее, как бывает, когда высказывают свои заветные мысли.
Вальдо смотрел на нее пристальным взглядом.
— «Женщине поручено великое благородное дело, исполняет же она его из рук вон плохо», — говорит мужчина. Верно, очень плохо. Но дело это требует широкой культуры, а у нас нет даже самой элементарной. Юрист может не знать ничего, кроме книг по юриспруденции, химик — не видеть дальше порога лаборатории — и исправно выполнять свои обязанности. Женщина же должна обладать многосторонней культурой, в поле ее зрения должна быть человеческая жизнь со всеми падениями и взлетами, ей надлежит хорошо знать мир и людей, быть полной сострадания, сильной своими знаниями и великодушной благодаря своей силе. Мир рожден нами и нами сотворен. Детская душа — непостижимо хрупкий и нежный росток; в детской душе навечно запечатлевается первая упавшая на нее тень — а это обычно тень матери или другой женщины». У всех замечательных людей были замечательные матери, вряд ли есть исключения из этого правила. Человек формируется в первые шесть лет жизни, все последующее — лишь наведение лоска. И, однако, говорят, что женщине, чтобы слыть культурной, достаточно уметь приготовить обед да одеться к лицу, зато на нее, мол, возложена благороднейшая обязанность, она же дурно справляется с этой обязанностью. Заставьте-ка землекопа поработать художником, что из этого получится? Впрочем, слава богу, что у нас есть хоть такое дело, — поспешно прибавила она, — это единственное окошко, позволяющее нам заглянуть в великий мир труда. Самая легкомысленная девушка, занятая танцами да нарядами, духовно облагораживается, когда дети смотрят ей в глаза и задают вопросы. И это единственный дозволенный нам вид образования.