Майор, силившийся произносить согласные на испанский манер, хрипел, словно в горле у него застрял гвоздь. Внезапно гость его прервал:
— А что, если бы вы, господин майор, — начал он, остановившись в позе человека, приготовившегося к дуэли на пистолетах, — рекомендовали меня своим влиятельным испанским друзьям?
Майору, грубо вырванному из волнующих воспоминаний, понадобилось время, чтобы понять смысл сказанного гостем, и еще минута-другая, чтобы совладать со своей растерянностью. С плохо сыгранным спокойствием он раскурил сигару и раздраженно спросил:
— Значит, вы полагаете, что уже ничего поделать нельзя?
— Империя разваливается, господин майор… на время. Нам приходится думать о послезавтрашнем дне. И самое главное сейчас — сохранить наиболее активную и способную часть руководства, еще оставшуюся в живых.
Уставившись на гаснущий огонек спички, майор сказал:
— Под этим углом зрения, уважаемый друг, по правде сказать еще не до конца мною обдуманным, я, конечно, готов…
Гауптштурмфюрер поклонился торжественно, как школьник на уроке танцев.
— Покорнейше благодарю, господин майор! Я думаю, у господина майора найдется применение подлинному Ренуару?
— Французский лимузин? Какой мощности мотор?
— Нет, картина. Оценена в долларах.
Разразившись громовым хохотом, майор извинился за свое невежество и, так как гость торопил его, сел за писанье рекомендательных писем. Все они начинались словами: «Ваше высокоблагородие, досточтимый друг!» и, поставив подпись (он, конечно, не забывал должность и поенное звание), скреплял ее служебной печатью.
Гауптштурмфюрер достал из своего толстого кожаного портфеля картину, обернутую гофрированным картоном й перевязанную бечевкой:
— Вы можете неплохо ее продать. Я ее не сиял со стены, а получил за одного заложника. — Майор, ни слова не говоря, небрежно сунул картину в ящик письменного стола. Когда же он собрался откупорить вторую бутылку мартеля, оказалось, что гость страшно спешит и больше задерживаться не может.
— Я захвачу только своего шофера, все остальное в вашем распоряжении. Надеюсь, я еще успею выехать из Фюрстенфельдбрука. Ждите посылки с лимонами и не потому, что вам не хватает витамина «С». Пусть родина знает, что орлы наших знамен улетели на чужбину и вернутся…
Майор выразительно поднял руку для приветствия «хайль Гитлер» и слегка заплетающимся языком проговорил:
— Постараюсь продержаться, покуда орлы меня не кликнут…
Ему очень хотелось узнать, сколько можно взять за картину, но спросить он постеснялся.
Адъютант командира, обер-лейтенант, призванный из запаса, младший компаньон экспедиционной конторы в Ганновере с широкой сетью отделений, хотел защитить Залигера от опасного обвинения Корты. От этого Корты за километр несло высокомерием. К тому же адъютант провел немало приятных вечеров в бунгало Залигера, кот недавно, например, когда тот пригласил штабных девиц из Галле. То-то было здорово! Ну можно ли, чтобы такой парень погиб из-за доноса? Однако благие намерения адъютанта были несколько поколеблены всезнающим начальником связи.
— Имей в виду, — сказал он. — что господин Залигер заслал парламентарием к противнику своего доброго рейффенбергского приятеля. Вы меня не троньте, и я вас не трону. Он же отлично знает, что за эту оборону мы будем расплачиваться собственной шкурой. Его папаша — аптекарь. А эти люди чего только не придумают. Ах, да что там, уже не стоит рисковать головой, мы переходим к штыковым боям, значит, каждый бьется за себя…
Итак, адъютант принял решение держаться в этом деле, по мере возможности, благожелательного нейтралитета. К вящему его изумлению, командир не взорвался, ознакомившись с рапортом Корты. Этот прирожденный холерик, этот упорный последователь стратегического девиза «продержаться!» ограничился тем, что сказал:
— Империя разваливается — на время, конечно. Залигер скорее пригодится нам, чем Корта.
И тут же спросил, есть ли свободные машины, кроме легковой.
— Только артиллерийская мастерская, — отвечал адъютант.
— Пусть на эту машину погрузят пещи офицеров, и мы сегодня же отправим ее.
— Куда, господин майор? Ее запас хода ограничен, ведь она жрет горючее, как истомившийся верблюд воду.
— Вам, компаньону экспедиционной конторы, должно быть, известны места, где можно кое-что надежно укрыть.
У адъютанта в этой местности имелся клиент, на которого можно было положиться. Вопрос не явился для него такой уж неожиданностью. Но он притворился, что перебирает в памяти имеющиеся возможности. Он и начальник технической службы дивизиона давно уже состояли в деловых отношениях с этим человеком. Инвалид, бывший антиквар, он владел еще и птицефермой. Под толстым слоем куриного помета там уже давно хранились ценные запчасти для автомашин, электросверла, слесарные инструменты, автопокрышки и прочие драгоценности. Наконец адъютант припомнил имя «надежного клиента». Майор поинтересовался, смыслит ли этот человек что-нибудь в картинах.
— Вряд ли, господин майор, разве что в водонепроницаемой упаковке таковых.
В конце концов они друг друга поняли. Адъютант должен был самолично сопровождать машину. В путевке стояло «Транспортировка поврежденных во время воздушного налета двадцатимиллиметровых орудий в дивизионную артмастерскую».
Уточнив с адъютантом все детали, майор стал диктовать ему приказ по дивизиону. Майор обращался к своим офицерам, унтер-офицерам и солдатам с такими словами:
«Камрады! В предстоящих боях вы должны нагнать страху на врага. Народ и фюрер смотрят на вас. Исполните свой долг до конца. Господь бог не оставит наших храбрых батальонов. Бейтесь, покуда не обратите врага в бегство или трупы его не будут горами громоздиться перед нашими позициями…» Майор отвернулся. Он был потрясен пафосом своих слов, которые еще час назад произнес бы от души. Охрипшим голосом он приказал:
— Остальное допишите сами. Да здравствует фюрер и так далее…
— Слушаюсь, — отвечал обер-лейтенант и достенографировал что положено.
Растроганность начальника ему претила, хоть он и говорил себе, что этот человек начал служить в рейхсвере в 1925 году. Военная служба была его хлебом и его честью тоже. Но удивительно, если он пустит себе пулю в лоб, видя, что фирма обанкротилась. Этот эсэсовец, видно, вправил ему мозги, и надо же, чтобы именно он. Так или иначе, а в нас вновь ожил предпринимательский дух, глубоко гражданский, конечно. И он уже вполне уверенно и безжалостно проговорил:
— Надо моему клиенту уплатить хотя бы небольшие комиссионные. Как-никак он делит риск с нами пополам.
— Предложите ему этот драндулет — артмастерскую. Как он спрячет эту штуковину в корзинке с яйцами, это уж его дело.
Майору пришлось взять себя в руки, чтобы не обидеть адъютанта. Тот заметил, что кровь бросилась в лицо его командиру, и вышел вон.
В тот же самый час в деревне Рорен гестаповец повернул отмычку в дверном замке покосившегося домика, в котором жил Герберт Фольмер со своей матерью. За спиной взломщика в кожаном пальто с пистолетом в руке стоял Хеншке-Тяжелая Рука. У калитки маячило еще одно кожаное пальто и бургомистр, человечек, скрючившийся от страха. Арест должен был быть произведен незаметно. Машина гестапо ждала у въезда в деревню. Водитель получил указанье подъехать ближе только по сигналу карманного фонарика.
Герберт Фольмер спал одетый в кухне на деревянном диване, на который был брошен мешок с соломой. Сразу же после ухода от командира зенитной батареи он подумал, не лучше ли ему провести эту ночь у Германа Хенне в Эберштедте. Герман приютил бы его. Но нет, так не пойдет. Он, Фольмер, выпущенный из концлагеря, не имеет права подводить товарища. Его разбудил пронзительный крик в комнате матери. Когда он открыл глаза, они уже стояли перед ним. За стеной хрипела старуха, так, словно у нее шла кровь горлом. Поздно, уже ничего предпринять нельзя. Прежде чем Фольмер успел полностью отдать себе отчет в случившемся, они надели на него наручники…
Фольмеру подумалось, что горечь жизни вкусом напоминает терпкий вермут. Он совершил ошибку, которой не ждал от себя. Вдруг сделался легковерен, поддался чувству, не проверив его разумом. Наивно решил, что у капитана-зенитчика еще сохранились остатки совести. Когда в конце 1943 года Фольмера выпустили из концлагеря будто бы за хорошее поведенье, но главное потому, что он был горнорабочим, у него хватило ума правильно расценить эту милость. Еще в лагере товарищи его предупреждали: «Они спустили тебя с цепи, чтобы ты учуял связи, которые сами они найти не в состоянии. Будь осторожен, Герберт…» Движение Сопротивления не задавлено. Фольмер чувствовал это по тому, как смотрели на него некоторые люди, горняки в шахте, женщины на улице пли в автобусе, даже совсем зеленые юнцы. Ни слова не говоря, они выражали ему свое уваженье. Но это, в конце концов, мало что значило. Он впдел и слышал еще многое другое, более конкретное: столкновенье вагонеток в шахте, саботаж, пропаганду, ловко замаскированную «под слухи», например, разговоры о провалившемся наступлении в Арденнах: «А я-то только на него и уповал…», разговоры о легендарной отваге и выносливости русских: «Они и в сорок градусов мороза не испытывают потребности в перчатках». А на рождество им была найдена первая листовка: «Не быть миру на земле и в человеках благоволению, покуда я еще жив! Адольф Гитлер.» Фольмер передал ее по начальству, почуяв, что поблизости есть шпики. Однажды Герман Хенне послал его чистить водоотливную штольню. Герман Хенне, некогда его лучший друг, видимо, поладил с нацистами и делал вид, что не замечает Фольмера. Когда же Фольмер потребовал, чтобы он дал ему еще двоих людей, Хенне проговорил прежним, знакомым, скрипучим голосом: