— В то время — нет. Видя, что Антон не зажегся, я тоже остыл. Поймите меня правильно. Когда мысли заняты одним, все другое отодвигаешь в дальний уголок памяти. Пока не освободишься.
— Когда это было?
— Давно. Еще весной… Потом я закрутился. Даже забыл о шлифовке.
— Не придали значения своей находке?
— Возможно. Идей много. Да все не ухватишь.
— А Журавель ухватил.
— Главное, что молча, втихаря разрабатывал. Поймите меня правильно. Мог бы и сказать, посоветоваться… Я что, я ничего… Работай… Только по-честному…
— Вы обиделись на него, когда узнали, что он сам разрабатывает?
— Было. — Павленко словно забыл, что не собирался откровенничать на допросе.
Коваль уже включил записывающее устройство и стал задавать вопросы быстро, требуя такого же быстрого ответа.
— Заявку Журавель подал только от своего имени?
— Да.
— Значит, теперь вы к изобретению имеете только косвенное отношение?
Павленко чуть приподнял брови.
— Как сказать… Вы, наверное, думаете, что гений, то есть Антон, позаимствовал малость у посредственности и потом самостоятельно сделал открытие. А я за это обозлился на него?
— Но нигде ведь не записано, что идея принадлежала вам?
— Почему? Записано. Как-то мы вернулись к этой идее и собирались вдвоем разработать ее, даже заявку совместную написали. Это уже была не просто голая мысль, а кое-что решенное. Но потом я, говорю, закрутился, да и он занялся другим, а я понимал, что без него не пробьюсь… А он тем временем, как оказалось, ухватился за идею серьезно, но решил действовать без меня…
— У вас есть эта совместная заявка? Вы куда-нибудь подавали ее?
— Теперь вижу, что — никуда, хотя Антон намеревался и забрал первый экземпляр. Но копия у меня есть.
— Будете претендовать на то, чтобы довести дело до конца?
Павленко задумался и провел по голове ладонью.
— Даже не знаю. Теперь я не претендую. Поймите меня правильно. Будем доводить всей лабораторией. Я еще не знаю точно, насколько Антону удалось продвинуться в Госкомизобретений как автору, еще нужно макетный экземпляр сделать, потом найти завод…
— О чем вы беседовали в тот вечер с Журавлем?
— Обо всем и ни о чем.
— Кто, кроме вас, был в квартире?
— Ну, Нина…
— Какую работу она принесла?..
Вячеслав Адамович замялся.
— Об этом самом новом методе шлифовки?
— Да.
— Вы тогда впервые познакомились с работой Журавля? В тот вечер?
— Частично. Нина еще не все перепечатала.
— Значит, разговор у вас был не только «обо всем и ни о чем», но и об этом изобретении?
— Касались.
— И вы очень рассердились на Антона Ивановича, что отстранил вас от этого дела? Высказывали ему претензии?
— Допустим, товарищ полковник. Но что вы хотите этим сказать, к чему ведете? Меня в чем-то подозреваете? В его враги записали? Поймите меня правильно…
— В котором часу вы ушли от Журавля?
— Не помню. Я на часы не смотрел. Говорю же, пьян был.
— Не очень. Экспертиза показала, что бо́льшую часть бутылки выпил погибший.
— Однако я быстро пьянею.
— Вы были очень возбуждены. Медицине известно, что при нервном возбуждении алкоголь не сразу действует. Так что полностью были вменяемы.
Павленко пропустил мимо ушей замечание полковника.
— Когда Нина Барвинок ушла, вы еще оставались у Журавля?
— Наоборот. Я ушел первым. Антон хотел ее оставить, и я боялся оказаться третьим лишним.
— Это вы хорошо помните?
— Да.
— Но вы же утверждаете, что были пьяны и ничего не помните. Как же вам удалось запомнить такую деталь, как желание Журавля. Или он открыто высказал его?
Павленко молчал. Жилочка сильнее задергалась на щеке, с которой уже сошел румянец.
— Итак, вы ушли, а Барвинок осталась наедине с пьяным хозяином. В котором часу это было? В шесть, семь, восемь или девять вечера?
— Кажется, в семь или восемь.
— Не позднее?
— Нет.
— У нас есть несколько иные данные, — вздохнул Коваль, раздосадованный упорством Павленко. Но именно то, что молодой ученый скрывал правду, о многом говорило полковнику. — Тогда объясните, почему вас видели у квартиры Журавля в начале двенадцатого. Что вы делали под его дверью? Только что вышли от него? Или, наоборот, возвратились и пытались пробраться в квартиру. Объясните: зачем?
Павленко молчал, опустив голову. Видно было, что он очень испуган и старается это скрыть.
Вячеслав Адамович, конечно, догадался, что милиции удалось получить эти сведения от соседа, офицера, возвращавшегося ночью из командировки. Капитан был удивлен, когда, поднимаясь но лестнице, так как лифт не работал, заметил под дверью Журавля Павленко в халате, из-под которого виднелось нижнее белье. Услышав, что кто-то идет, Вячеслав Адамович, как рассказал офицер, бросился в полуоткрытую дверь своей квартиры…
— Тоже не помните?
Павленко, казалось, оглох.
— Так было это или не было? — строго спросил Коваль.
— Вы что же, товарищ полковник, — вдруг взорвался допрашиваемый, — все-таки меня подозреваете?! В чем же? Поймите меня правильно: я ему не враг был, а друг!..
Коваль вспомнил старую поговорку: «Спаси меня, боже, от друзей, а с врагами я сам справлюсь».
— И все-таки? — настаивал полковник.
— Я сейчас ничего не могу сказать, — упрямо ответил Павленко.
— Ну что ж, — отступил Коваль. — Подумайте. Вспомните. Мы еще побеседуем. А пока попрошу вас никуда из Киева не уезжать. — И, взяв у Павленко, находящегося в полном смятении, подписку о невыезде, Дмитрий Иванович отпустил его.
16
…А вот и Одесса. Уютно-великолепный, предприимчивый и бесшабашный город. Город, который начинается для приезжего с задиристой самодеятельности трамвайной кондукторши, написавшей мелом внутри своего вагона во всю его длину дружеское обращение к «зайцу» — «чтоб ты так доехал, как взял билет!», и кончается на пляже заботливым плакатом: «Граждане, осторожней обращайтесь с солнцем!» Одесса — героическая, прославившаяся храбростью в войну, Одесса — отчаянного презрения к смерти, и — бурливо-веселая, лукавая — все в ней смешалось: и смешное, и трагическое, обыденное и возвышенное, добро и зло, и все было с размахом, широко, как само море у ее ног…
Сотрудники ОБХСС провели в Киеве большую работу, выявляя, по поручению Коваля, покупателей и продавцов женских сапожек особой модели с кустарно наклеенным фирменным ярлыком «Salamander». Им удалось выйти на некоего Григория Потоцкого, часто приезжавшего из Одессы.
Одесситы, в свою очередь, занялись наблюдением за Григорием Владимировичем Потоцким — инженером небольшой проектной организации, подчиненной непосредственно республиканскому министерству. И вскоре они задержали инженера на вокзале с двумя большими чемоданами, в которые уместилось почти сорок пар сапожек. Дознание одесситы должны были проводить вместе с уголовным розыском столицы, и поэтому Коваль сам отправился в командировку…
Фирменный поезд плавно подкатывал к перрону. Дмитрий Иванович через чистое окно сразу заметил старшего лейтенанта Струця, встречавшего его.
Струць уже два дня находился в Одессе. Следственно-оперативной группе, возглавляемой Спиваком, поручили также расследовать и гибель Килины Христофоровой. Поэтому Виктор Кириллович выехал в Одессу, чтобы на месте изучить образ жизни портнихи, ее знакомства, обстановку в семье…
Ночью, лежа без сна на полке, Дмитрий Иванович вспоминал похороны Христофоровой.
…После морозов вдруг наступила оттепель. Снег посерел, захлюпало под колесами машин и ногами пешеходов. Христофорову решено было захоронить в Киеве. На окраинное кладбище ее провожало трое: официальный представитель конторы ритуальных обрядов, старуха соседка Анна Кондратьевна да полковник Коваль, надеявшийся встретить на похоронах кого-нибудь из приятелей или заказчиц погибшей. Однако никто не стоял у морга, из которого выносили Килину Сергеевну, на миг задерживались только случайные прохожие, и Коваль неожиданно для самого себя решил проводить Христофорову на кладбище.
Не приехала из Одессы и дочь Вита, которая накануне появилась у матери и, побыв всего день, снова укатила домой. Как установили коллеги полковника, дочь Христофоровой была снята в Одессе с поезда с сильным кровотечением и отвезена на «скорой помощи» в гинекологическое отделение больницы. В день похорон матери она еще была там и приходила в себя после неудачного подпольного аборта…
Анна Кондратьевна в черном платочке со скорбным выражением лица сидела рядом с Дмитрием Ивановичем в похоронном автобусе и печально глядела на грубо выструганную крышку, закрывавшую гроб.
Живых цветов и венков не было. Время зимнее, да и кто мог их принести! Анна Кондратьевна смастерила из черного лоскутка нечто похожее на цветок. И теперь это единственное приношение лежало на крышке гроба, покачиваясь вместе с ним, и старуха время от времени вскакивала, поправляла цветок, чтобы от тряски не свалился на пол.