Пусть Филип Кэри и не является слепком с прозаика и драматурга Уильяма Сомерсета Моэма, но герой он, безусловно, автобиографический, писал его Моэм, как бы там ни было, с самого себя. Но не с того Моэма — в этом-то и парадокс, — который был членом клуба Дэвида Гаррика, завсегдатаем светских салонов и загородных усадеб, заядлым игроком в бридж и гольф, волокитой и бонвиваном, баловнем лондонских и нью-йоркских театральных премьер. Тут пути героя и автора расходятся. Больше того, Филип Кэри, при всем своем сходстве с Уилли Моэмом, является антиподом того светского щеголя, которого запечатлел на своем портрете друг писателя Джералд Келли. Автор — для Моэма это большая редкость — словно срывает с себя маску. Вместо светского бонвивана, популярного и зажиточного литератора и острослова, хорошо известного по обе стороны Атлантики, нам явлен мятущийся, одинокий, безвестный, неуверенный в себе и неимущий молодой человек — «портрет художника в молодые годы», если воспользоваться названием знаменитого и тоже автобиографического романа Джеймса Джойса. Жизнь для этого молодого человека — не череда успехов, а тяжкое бремя: это и его физический изъян, и навязанное ему жесткое религиозное воспитание, и отношения с любимой женщиной, над ним измывающейся и его цинично использующей.
Антиподом автора Филип Кэри является не только в отношении к жизни, но и в отношении к искусству. В начале романа, этого английского аналога «Воспитания чувств» Флобера, герой проникается убеждением, что в мире нет ничего важнее искусства, однако ближе к финалу Филип Кэри теряет к искусству интерес, тот повышенный интерес, который всегда питал к изобразительному искусству и литературе сам Моэм: «Филипа перестало интересовать искусство, ему казалось, что теперь он куда глубже воспринимает красоту, чем в юности, однако искусству он больше не придавал былого значения. Ему куда интереснее было плести узор жизни из пестрого хаоса явлений, и возня с красками и словами выглядела пустым занятием»[49]. Филип Кэри приходит к выводу, что «культурность — это маска, скрывающая лица людей», и что куда интереснее изображать людей без масок, без покровов. Людей, не считающих нужным приспосабливаться к каким-то нормам. Людей, чья человеческая природа проявляется более зримо и полно. Иными словами, людей интересных, самобытных, диковинных — именно такие и становятся отныне объектом интереса Моэма-рассказчика. «Спесь культуры слетела с меня, — вспоминает Моэм в книге „Подводя итоги“. — Отныне я принимал мир таким, как он есть»[50].
«Бремя страстей человеческих» — идеальная книга для литературоведческих штудий, роман словно располагается на пересечении многих литературных направлений и жанров. Моэм, кажется, стремится учесть и усвоить опыт авторов как классических, так и современных, продемонстрировать свою недюжинную литературную осведомленность, взять, что называется, понемногу ото всех.
О том, что «Бремя» — роман автобиографический, уже сказано, в том числе и самим автором, который, кстати, окончательно убедился в этом, когда, уже после Второй мировой войны, вызвался читать вслух отрывки из «Бремени» в записи для слепых. «Начал Моэм спокойно и уверенно, — вспоминал присутствовавший на записи Гэрсон Кэнин, — однако затем эмоции его захлестнули, и уже в конце первой главы он начал запинаться и заикаться, с трудом сдерживая слезы, а спустя несколько минут и вовсе умолк. „Боюсь, эта чертова книга куда более автобиографична, чем я готов был признать!“ — сказал он мне после записи».
Не выглядит натянутой и аналогия с романом воспитания, и, прежде всего, с классикой жанра «Вильгельмом Мейстером» Гёте. Филип Кэри и Вильгельм Мейстер и в самом деле имеют немало общего. И в том и другом романе, в соответствии с законами жанра, читатель наблюдает за становлением личности главного героя. И тот и другой молод, образован, одарен. И тот и другой тяготится средой, в которой живет. И тот и другой покидает семью и родной город в поисках своего места в жизни. И тот и другой безразличен к выгоде, наживе, увлекается искусством, Вильгельм — театром, Филип — живописью. Вильгельм бросает семейную коммерцию и одно время ведет жизнь бродячего актера. Филип отправляется в Париж, где пытается стать художником. Вильгельм оставляет театр и становится хирургом; Филип, уяснив себе, что первоклассного художника из него не получится, возвращается в Англию и также поступает в медицинскую школу. Вильгельм неоднократно и страстно влюбляется. Влюбчив (на свою беду) и герой «Бремени»: сначала у него роман с гувернанткой мисс Уилкинсон, потом — с сочинительницей дешевых романов Норой Несбитт, списанной с уже упоминавшейся Вайолет Хант, потом — с женщиной-вамп, официанткой дешевой лондонской закусочной Милдред Роджерс, про которую злые языки поговаривали, что ее прототипом является не юная официантка, а юный официант. И, наконец, — с правильной, нравственно чистой Салли Ательни, той, кому суждено было освободить героя от «бремени» Милдред, вывести его, так сказать, из мрака на свет.
Похож Филип Кэри и на Эрнеста Понтифекса, героя еще одного знаменитого, иконоборческого автобиографического романа «Путь всякой плоти» старшего современника Моэма Сэмюэля Батлера. И Понтифекс, и Филип получают воспитание в образцовой викторианской богословской семье. Воспитатели и того и другого — корыстные, прижимистые и жестокие лицемеры, живущие, как сказали бы сейчас, двойными стандартами. И Понтифекс, и Филип пытаются освободиться от навязанного им тяжкого бремени ханжеского викторианского воспитания. И тот и другой становятся жертвой женщины, и тот и другой в финале возрождаются к жизни, по-новому видят ее смысл.
При желании (а такое желание у литературоведа-компаративиста всегда в наличии) можно обнаружить сходство между «Бременем страстей человеческих» и «Портретом художника в молодые годы» Джеймса Джойса: закрытая школа, ханжеское религиозное воспитание, у ирландца Джойса — католическое, у Моэма — англиканское. И конечно же — между романом Моэма и произведениями австрийца Леопольда фон Захер-Мазоха, ведь отношение Филипа Кэри к пошлой, мелкой, расчетливой, развратной и безжалостной Милдред Роджерс строится в точности по мазохистской формуле: «Страсть мужчины напрямую зависит от физических и умственных мучений, которым его подвергает любимая женщина».
Если историки литературы считают «роман воспитания» Моэма существенным вкладом в историю Bildungsroman’a, то критики и читатели, искушенные и не искушенные, отнеслись к шедевру писателя довольно прохладно, некоторые же и вовсе с нескрываемым раздражением. Винить в этом, впрочем, следует не Моэма, а начавшуюся мировую войну, в чем сам писатель прекрасно отдавал себе отчет. «Когда книга вышла, — поделился он спустя много лет своими воспоминаниями с Гэрсоном Кэнином, — она успеха не снискала, так как я имел несчастье опубликовать ее в 1915 году, и ей пришлось конкурировать с куда более значительной сагой под названием „Мировая война“. По сравнению с этой сагой борения и невзгоды моих героев казались далекими, невнятными и несущественными. Уловить нужный момент для издания книги — неоценимый писательский дар».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});