Байрона, вернувшегося из ньюстедского отшельничества, удивила и поначалу оттолкнула эта лихорадочно подогреваемая беспечность, этот вихрь непрекращающегося карнавала, угар веселья посреди бедствий и драм. Легкий флирт, а нередко и беззаконная любовь, на минуту вспыхивающая в круженье маскарада, чтобы оборваться, едва будут сняты маски, блестящий паркет ярко освещенных гостиных и на нем десятки вальсирующих пар, разгоревшиеся глаза в прорези домино, пересуды, несущиеся вслед упоенным своей ловкостью танцорам, объявления о составившихся на таких вечерах помолвках, ревнивые взгляды, чье-то оглушительное счастье, чья-то нежданная катастрофа, – как пленительна была игра жизни, которую он созерцал все те месяцы, из-за хромоты довольствуясь ролью наблюдателя. И вместе с тем как далека его душе разочарованного, кому ведома цена людской тщете.
Но постепенно завораживающая эта атмосфера подчинила себе и его самого. И он отдался ей безоглядно – со страстностью, отличавшей его во всем. Байрона можно было встретить в любом фешенебельном особняке, где устраивали очередной бал. Особенно часто у Мельбурнов.
Их семейство не причисляли к сливкам общества. Титула лордов они удостоились каких-нибудь сорок лет назад, гордиться родовитостью им не приходилось. Зато этот дом был на редкость гостеприимным. С утра звучал в верхнем зале рояль, и младшее поколение – дочери, племянницы, одна прелестнее другой, – наслаждались вальсами до изнеможения. К вечеру у мраморного подъезда выстраивалась длинная вереница экипажей. На парадной лестнице пахло изысканными духами, матово светились зеркала, и в них мелькали огоньки поблескивающих кулонов, затейливые наряды арабского звездочета, или средневекового трубадура, или русалки: Мельбурны обожали костюмированные вечера.
Однажды на таком вечере Байрон увидел необыкновенно изящную женскую фигурку, облаченную в курточку пажа. Высокое жабо подпирало нежный подбородок, очертания губ казались еще капризнее и грациозней из-за легкой неправильности лица, угадывавшейся даже под маской.
Так в его жизнь вошла Каролина Лэм.
Она была женой старшего сына Мельбурнов, человека бесстрастного и пассивного, что, впрочем, не помешало ему впоследствии стать ближайшим советником юной королевы Виктории, а вслед за тем английским премьером. Байрон не знал, от кого исходило неподписанное письмо, пришедшее как-то утром: «Вы заслуживаете счастья и будете счастливы. Талант ваш прекрасен – не погубите его, предаваясь тоске и сожаленьям о минувшем». После «Чайльд-Гарольда» таких посланий он получал великое множество; то, которое отправила леди Каролина, выделялось загадочной недоговоренностью: всего несколько фраз на атласном листке. Что автором была именно она, Байрон установил несколько месяцев спустя. К тому времени она перестала для него быть леди Лэм, даже Каролиной. Просто Карб.
Их роман с самого начала стал бурным и нервозным. Он почти не скрывался, доставляя обильную пищу светским сплетникам. Не каждый смог бы долго выносить переменчивую натуру этой Белочки, Дикарки, как называли Каролину родные. Байрону казалось, что его сердце покорено навсегда. Он попытался объясниться – Каролина расхохоталась ему в глаза. И утром занесла в свой дневник: «Он безумен, зол, он опасен». Но неделю спустя приписала: «Это поразительное бледное лицо – оно моя судьба».
У Мельбурнов бал начинался поздно, а последние гости уезжали перед рассветом. Вальс, рейнский вальс гремел под сводами необъятного зала, подрагивало пламя бесчисленных свечей в тяжелой бронзе канделябров, резкие звуки валторны перебивали томительную мелодию скрипок. Воображение уносило очень далеко от лондонских туманов, в какие-то волшебные страны, где всегда праздник, а любовь не встречает ни коварства, ни преград. И сама Каро, эта ее беспечная, лукавая улыбка, прядь слегка рыжеватых волос, выбившаяся из-под брильянтовой заколки. Как она пленяла легкими, воздушными движениями, проносясь в вальсе, какой волшебной казалась! Что-то было в ней магическое, неотразимое, и лишь особое чутье поэта могло так быстро распознать некий настораживающий оттенок в самом волшебстве, от нее исходившем:
Я не откроюсь пред тобой,Хоть ты юна, мила, вольна!Ты злой неведомой волшбойЖивого чувства лишена.
Но как волшба к тебе влечет,Как пробуждает страсти дрожь,И ложь за правду выдает,И правду обращает в ложь!
Если бы поэтическое прозрение способно было обретать немедленное соответствие в конкретных поступках! Предчувствия, выраженные в стихах, не обманывали Байрона. И все-таки он даже не догадывался, какими жестокими муками прорастет эта страсть. В ней правда чувства до неразличимости сплелась с ложью мимолетного возбуждения, которое со стороны Каролины подогревалось, главным образом, тщеславным интересом к творцу «Чайльд-Гарольда», наделавшего столько шума.
Леди Лэм находила какую-то притягательность в скандалах, чьей героиней выступала она сама. Ей нравилось подчеркивать свое презрение к условностям; ее горячечная фантазия и острый, хотя несколько циничный ум, всегда отличавшая ее порывистость и резкость – все это притягивало и отпугивало поклонников: любых, только не Байрона. Оттолкнуло его другое. Дело стало принимать нешуточный оборот, и оказалось, что Каро слишком точно знает меру своей зависимости от светских правил, как бы смело она ни дразнила их хранителей.
Правда, был эпизод, когда, под густой вуалью, она без сопровождающих приехала к нему домой, тем самым покончив даже с видимостью приличий. Этикет той поры предусматривал определенный образ поведения и для таких экстремальных случаев: полагалось безотлагательно бежать за границу на несколько лет, пока не утихнут громы лицемерного возмущения. Вместо этого Байрон отправил Каро в Ирландию, к тетке. Он уже устал от ее скоропалительных, переменчивых решений, от приступов ревности, вызываемых стихами о Тирзе, чье имя она так и не узнала, от бурных сцен, от разрывов, назавтра сменявшихся клятвами в верности до гроба. Немногим из посвященных в эту историю друзей он говорил, что обманулся в своем чувстве. А на самом деле ему было понятно, что Каролина просто на миг утратила контроль над собственными действиями, – пройдет несколько дней, и она ужаснется их бесповоротности. Соединить навеки свою жизнь с жизнью поэта, чьи мысли не могут ведь быть заполнены одной любовью, словно в мире не существует ничего больше, – для этого потребен не тот характер, не тот склад души.
Да и как все это выглядело бы реально: этот беззаконный союз, а уж тем более тихое семейное счастье, в котором найдет успокоение его мятущийся ум, его сердце, изведавшее столько горечи. «Я не Гарольд», – настаивал он и в предисловии к своей поэме, и в ней самой, однако никто не хотел к этому прислушаться, и постепенно отождествление автора с героем стал молча для себя принимать сам Байрон. В перипетиях стремительно развивавшегося романа Байрон почти не виден, зато Гарольд напоминает о себе постоянно. Даже и в стихах, которые написаны после того, как роман закончился, в желчной иронии над своей нерешительностью, когда пришла роковая минута, в легкости, с какой Байрон признается, «как права многоязыко, деловито меня клеймящая молва», в сетованиях на нерасположение фортуны и в мрачных признаниях вроде такого:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});