С некоторыми из этих вещей у меня связаны четкие воспоминания. Так, например, Иосиф однажды звонил, чтобы спросить нас с женой, не можем ли мы придумать хорошую рифму к слову «гречанка» — «только не тачанка и не Таганка». Мы ничего толкового не смогли предложить, в конце концов он сам нашел подходящую рифму —«оттоманка»; она нужна была для стихотворения памяти нашего общего друга Геннадия Шмакова, написанного на Торё и датированного 21 августа 1989 года. Другое воспоминание связано с пьесой «Демократия!». За ужином у нас дома я стал говорить о случаях, когда для названия предметов используются устойчивые сочетания с указанием национальной принадлежности, как «шведские спички» и «французские духи». Последующая дискуссия вошла почти дословно в первый диалог пьесы: «Пельмени сибирские». — «Спички шведские». — «Духи французские». — «Сыр голландский». — «Табачок турецкий» и так далее. Стихотворение «Облака», написанное в квартире в центре Стокгольма, Иосиф сам комментировал следующим образом:
Из окна ничего не было видно — только облака. Когда я ложился на кровать, которая занимала большую часть комнаты, то смотрел на облака. Это у меня вообще пунктик. Началось давно, еще в родном городе: я выходил из дома, и единственное, что меня очень интересовало, — облачность. Ничто другое не интересовало… Облака — это наиболее событийное зрелище. Из естественных, да и вообще, из любых. Самое большое шоу. Всегда колоссальное разнообразие.
В 1990 году урожай был более скудным, главным образом из-за того, что время и мысли Иосифа были заняты другим, а именно женщиной, на которой он женился 1 сентября в стокгольмской ратуше, — Марией Зоццани. Одно из стихотворений, написанных этим летом, было посвящено шведскому поэту Томасу Транстремеру, которого Иосиф считал «одним из самых лучших современных поэтов. Может быть, крупнейшим» и много раз номинировал на Нобелевскую премию. Стихотворение, не имеющее названия, прямо отсылает к окружающему ландшафту: «Вот я и снова под этим бесцветным небом, / заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом души». Последняя строфа — похвала природе, связывающей Швецию с родным краем поэта и наполняющей его чувством, что он вернулся домой:
И более двоеточье, чем частное от деленьяголоса на бессрочье, исчадье оледененья,я припадаю к родной, ржавой, гранитной массесерой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.
Другое стихотворение, связанное со Швецией и написанное по-английски, «Törnfallet», было начато в 1990 году и закончено в 1993-м. Летом 1990-го была начата работа и над стихотворением «Вертумн», памяти Джанни Буттафавы, итальянского друга и переводчика Бродского, умершего в том же году.
В 1992-м Бродский приехал в Швецию в конце июня и провел там ровно два месяца, несколько недель — вместе с женой. Это лето было насыщенным и в поэтическом, и в личном плане. Он снимал дачу на одном из островов Стокгольмского архипелага. На участке стоял маленький домик, в котором он работал и на двери которого он по просьбе хозяев, перед тем как уехать, оставил свою подпись. В это же время находились в Стокгольме два его близких друга: поэт Дерек Уолкотт — в связи с постановкой его пьесы «Последний карнавал» в Драматическом театре — и Михаил Барышников, выступавший в Стокгольме со своей балетной труппой. Навестить Бродского на дачу приехала и его старая знакомая, петербургский политик Галина Старовойтова, тем летом тоже посетившая Стокгольм.
[Фото 22. Бродский с Г. Старовойтовой и женой Марией на острове Вермдё летом 1992 г. Фото Б. Янгфельдта.]
Летом 1992 года был написан первый вариант стихотворения, посвященного Михаилу Барышникову (закончено позже в том же году с добавлением двух строф), и еще одно стихотворение на шведскую тему, «Пристань Фагердала»[20], в котором «голые мачты шведских / яхт, безмятежно спящих в одних подвязках, / в одних подвесках / сном вертикали, привыкшей к горизонтали, / комкая мокрые простыни пристани в Фагердале». Стихотворение навеяно впечатлениями от экскурсии на паруснике вдоль островов Стокгольмского архипелага. По словам владельца парусника, вид простыней, висящих на веревке около маленькой пристани Фагердала, привел Бродского в восторг. Вообще, рассказывает он, обожавший море Бродский находился во время этой экскурсии в состоянии, граничившем с блаженством.
[Фото 23. Бродский на море. Фото снято владельцем парусника, шведским актером Кристером Хольмгреном.]
Можно было бы подумать, что частые посещения Бродским Швеции после 1987 года и теплые чувства к ней были вызваны благодарностью к стране, присудившей ему Нобелевскую премию. Но возвращался Бродский в Швецию из года в год не из-за Нобелевской премии, не из-за славы, сопровождавшей ее, а потому что эта награда, по его собственным словам, «как бы голос из дому, т. е. оттуда, из того пейзажа, из того мира, из той широты и почти той же самой долготы, на которых я вырос», потому что «Швеция — это та цветовая гамма, та звуковая гамма, которые мне понятнее всего остального». Здесь он знал, «с какой стороны должен подуть ветер или прилететь комар».
Now that I am in Paris…[21]
Если Италия, Голландия и Швеция являлись в географическом мире Бродского положительными полюсами, были страны, отношение к которым у него было сложное или прямо отрицательное. Стамбул он очень хотел видеть, но знакомство с городом глубоко разочаровало его, и в эссе «Путешествие в Стамбул» он дал волю своим чувствам и выплеснул свое неприятие. Как часто бывает у Бродского, разочарование можно почти в равной степени приписать реальным обстоятельствам и состоянию его нервов.
Реакция Бродского на исламизированный Стамбул понятна. Но как объяснить его отношение к Франции, стране западной культуры, которая вызывала у него столь негативные чувства? У Бродского была привычка «отрицать всякие положительные качества того, чего он не знал, — констатирует его французская приятельница Анни Эпельбойн. — Не усвоив ни языка, ни культуры, он сделал из Франции неинтересный предмет». Первая часть ее свидетельства справедлива: Бродский действительно часто с самым непререкаемым видом отвергал то, о чем он ничего не знал. Но только незнанием французского языка объяснить этого нельзя. Ведь он не говорил ни по-итальянски, ни по-голландски, ни по-шведски и тем не менее эти страны любил. Итальянский он кое-как выучил с годами — потому что хотел. Французский, однако, он никогда не хотел освоить — несмотря на то что с Францией был связан в личном плане: в Париже жила Вероника Шильц, один из его самых старых и дорогих друзей, которой он посвятил множество стихов и у которой часто останавливался, когда бывал в Париже.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});