Обоняние у Татьяны Федоровны развито замечательно, и, еще не войдя в дом, еще на пороге разбирая ключи, она учуяла горьковато-пряный запах знакомого парфюма. И сразу разнервничалась.
– Ерунда и галлюцинации, – успокаивала она сама себя, пока возилась с ключами, отыскивая необходимый. – Это примула цветет и пахнет до отвращения терпко, и от моря веет солью и свежей рыбкой. Откуда он мог узнать, где я живу? Никто здесь этого не знает, никто, кроме милейшего господина нотариуса по фамилии Фукс (или Кукс?) и его кота Леопольда. Или это от меня теперь несет? – принюхалась она к своему жакетику. – Тогда сама виновата – не надо было сходить с ума и целоваться. Вся теперь пропиталась его обожаемым «Легионером». Просто неприлично. В ванную, и поскорее! Смыть этот поцелуй!
Но сколько Татьяна себя ни уговаривала, сомнения не оставляли ее. И правильно, как оказалось, не оставляли, поскольку первое, что бросилось ей в глаза, едва она вошла в гостиную, была мужская рубашка, свисавшая со спинки дивана. По обыкновению, наполовину расстегнутая и с наполовину вывернутыми рукавами. Боже, боже, такая памятная картина! Будто и не было ссор, разрыва, разлуки, лютой ненависти и тоски. Будто бы все по-прежнему, и легкая перебранка из-за его неаккуратности кончится интимным примирением, долгой лаской, бурной игрой, объятиями до самозабвения и остановки сердца и очередным опозданием на репетицию.
Но теперь, после его омерзительных финтов – какие игры?! Какой интим?! На что он надеется, паразит?! Как он посмел?!
– Шубин! Черт тебя подери! – крикнула она на весь дом, и крик прозвучал надрывно. – Ты что, через забор лез?! Дверь отмычкой открывал?! Или через чердачное окно протискивался?! Мало мне сволочного кота! Мало мне… всего прочего! Убирайся или я милицию вызову!
Ответа не последовало. Тогда она скомкала рубашку и, будто ищейка, пошла по следу, по запаху, верхним нюхом ловя направление. В коридоре след обозначился вполне явственно: сначала она подобрала джинсовую жилетку и почему-то обратила внимание на то, как сильно растянуты и обтрепаны петли; потом она поддала ногой штаны с наполовину выползшим ремнем. Подобрала и штаны. Из кармана выпал бумажник, а из бумажника – ее фотография в том самом красном платье. Фотографию она порвала, а бумажник зашвырнула.
Под штанами обнаружились высокие пижонские башмаки из грубой замши с широко распущенными шнурками, связанными в узелок самыми кончиками, – это чтобы надевать, не обеспокоиваясь развязыванием-завязыванием. Сунул ноги – и вперед. Тоже гадкое разгильдяйское приспособление. Она слегка пнула башмак, и он завалился на бок, высунув язык, словно кобелек, который желает, чтобы ему почесали брюхо, и не сомневается во всеобщей симпатии к его воняющей псиной персоне. Далее валялся один носок, второй – они, словно стрелки при игре в казаки-разбойники, указывали направление. Перед самой дверью в ванную круглым гнездом улеглась майка, поверх майки – скомканные трусы, сплошь в непристойных кроликах.
В ванной лилась вода, и под аккомпанемент струй слышалось такое знакомое и давно уже ненавистное:
Под небом знойной Аргентины,Где женщины опасней тины,Под звуки нежной мандолиныТанцуют там танго…
– Шубин!!! – распахнула она дверь в ванную. И заорала почти в истерике – так ненавидела: – Сколько раз я говорила тебе не разбрасывать свое барахло по всему дому! И… и молчи! Я все равно не буду слушать! Все твои слова – ложь! Твоя любовь – ложь! Ты лжешь на каждом шагу! Ты трусишь и лжешь! Ты лгал, когда целовал меня сегодня! А потом сбежал, трусливая дрянь! Сбежал, как всегда! Тебе на меня наплевать! Тебе всегда было на меня наплевать! – уже рыдала она.
За беленькой шторкой, прикрывавшей ванну, тем не менее, продолжали самозабвенно петь, совершенно игнорируя исступление Татьяны Федоровны. «Поют о стра-асти нежно скри-ипки-ии, и Кло, сгибая стан свой гибки-и-й…» – слышалось в шипении струй, бивших из душевой лейки. Лившаяся вода вела мелодию не хуже классического органчика бандонеона, водопроводные трубы поддерживали нежным гудением.
На тонком пластике шторки, однако, не читалось тени – темный силуэт, который, казалось бы, неизбежно должен был обозначиться, отсутствовал. Но Татьяна Федоровна в раздражении своем не обратила на это внимания.
– Одевайся и выметайся! – кричала она надрывно. – Я не желаю тебя видеть! Никогда! Никогда, слышишь?! Чеши отсюда! Хочешь – к этой своей последней хивре с колхозным перманентом, хочешь – к своим ненаглядным малолеткам! Они обожают тебя до поросячьего визга! До полуобморока! Потанцуй с ними! Дай им повод прижаться! И они тебя оближут от пяток до макушки!
Татьяна с силой метнула брючным комом. Шторка подалась аж до кафеля стенки, обозначая пустоту, шпенек ремня прорвал тонкий пластик, и из пореза вдруг тоненькой струйкой брызнула кровь.
Тут бы и очнуться нашей героине, тут бы и удивиться. Но удивлению почти не осталось места в душе Татьяны Федоровны. Истерика настолько овладела ею, и столько необыкновенных и неожиданных вещей случилось с ней за последние сутки, что она в сознании своем почти миновала ту грань, за которой остается место удивлению и попыткам осмыслить происходящее. Любой сон, исподволь предложенный Татьяне, любая коварно подсунутая галлюцинация принимались ею теперь за чистую монету, за непреложность.
Еще немного, и она привыкнет к своему новому способу существования, смирится с новым миром, в который ее вдруг затянуло. В скольких разных образах придется ей обретаться? Она может бродить вечность в туманных коридорах, стать призраком и наблюдать жизнь людей и призраков, не в силах вмешаться. Она может обернуться животным (скажем, кошкой) или растением (скажем, подсолнухом). Она, по меньшей мере, может сделаться жертвой или кровавой убийцей. Ах, кем угодно! Но если она выдаст себя, то привлечет внимание понятно каких специалистов, задача которых – попытаться вернуть заблудшие души, а попытки такие чаще бывают грубыми и унизительными.
…Татьяна, сама не помня как, вернулась в гостиную, упала на широкий Вандин диван и рыдала, рыдала, уткнувшись лицом в диванную подушку. Подушка вымокла так, будто бы побывала под душем. Татьяна рыдала, теперь почти упиваясь своей истерикой, а звуки незабываемого аргентинского танго почему-то становились все громче. Она затыкала уши, но музыка была всепроникающей и неизбывной, музыка насмехалась, музыка шутовски аккомпанировала рыданиям. «Трепещет Кло и плачет вместе с скрипкой!»
Что за беда! Татьяна громко шмыгала носом, колотила кулаком по подушке, даже рычала, даже пыталась выть, но слышала только громкую, соблазнительную и навязчивую латиноамериканскую мелодию.