гордо отталкивать от себя своего мученика, заставлять его за собой поохотиться — ничего иного ожидать и не могут. Мертвящая скука и пошлость обыкновенно воцаряется на развалинах любви, герои которой прежде изображали из себя двух нежно воркующих голубков. Тамара предугадала неизбежность такой развязки: голубка превратилась в гордую орлицу и показала когти. Это удивительно шло к ней и вознесло ее в моих глазах превыше всех женщин. Здесь двойное очарование: женщина-вакханка, беззастенчиво предающаяся оргии с бесстыдством Мессалины и — картина вторая — превращение в гордую и холодную матрону. Как-то не верилось, что еще так недавно она извивалась в моих объятиях, безгранично доступная, и это наполняло меня упоительно-сладостной гордостью. Привлечь ее к себе снова являлось заманчивой целью, где я должен буду изощрять весь свой ум и запасаться всей силой своей воли, чтобы не поддаться ее чарам, ее коварству и желанью раздавить меня. Я понимал, что любовь моя к ней никогда не погаснет; она будет поддерживаться двумя силами: страданием, которым она сумеет наполнить меня, и взаимной борьбой за первенство власти.
Справедливость моих рассуждений обнаружилась для меня совершенно наглядно: мое влечение к Тамаре разрасталось во всепожирающую страсть. Мне трудно было усидеть на камне и не сойти вниз, когда ее фигура снова показалась в аллее кипарисов, и если я не бросился за ней, то только вот по какой причине: надо было при настоящих условиях казаться холодным. О, я буду владеть собой до жестокости к себе и, хотя душа моя полна будет адом, на лице моем отразится лишь спокойствие мрамора: ведь я — Кандинский, холодный ультрареалист, который возносил свое гордое «я» превыше звезд и задался гордой целью поставить себя вне законов человечества и законов природы. Надо и идти по начерченному направлению, заливая холодом анализа огонь страстей, свои человеческие слабости, и инстинктивное отвращение являться в роли… палача надо укрыть под черным докторским фраком. Такие действия не разрушают мое «я», а, напротив выдвигают, согласно оригиналу, который я ношу в своем воображении, как идеал; разрушить его может только одно: подчинение моей воли и ума страстям и слабостям обыкновенного человека, что и пытается совершить Тамара, то есть совершенно развенчать меня и превратить человека идеи в обыкновенного, маленького, презренного человечка-убийцу…
Восток все больше и ярче начал вспыхивать пламенем, как от пожара; вершины гор засверкали пурпуровыми лучами, точно одетые в огненно-красные венцы. Всевозможные краски — алые, фиолетовые, пурпуровые — засверкали, заискрились по деревьям, ущельям и скатам гор, точно на все необъятное пространство скатывались златотканые платки, развевающиеся все шире в руках какого-то скрытого в природе колосса.
Я поднялся с камня, взглянув на гору, на которой возвышалась башня, и вот что я увидел.
На вершине горы стоял маленький тщедушный старичок в черной рясе — вероятно, обитатель башни, как я слышал, какой-то отшельник. Белые, как снег, волосы наподобие венца доходили концами до белой маленькой бородки, и посреди образовавшегося таким образом круга из волос выделялось чрезвычайно старое, морщинистое лицо, от которого так и веяло ладаном, духом молитвословия и неземной кротостью. Странное лицо: я никогда такого не видел; в нем было что-то младенчески тихое, радостное, безмятежно-светлое, точно из его глаз смотрел какой-то безмятежный ангел — кроткий, задумчивый и ясный.
Он смотрел вниз, склонив голову, и вдруг я увидел, что по горе медленно взбиралась бледная дрожащая девушка в сопровождении своей старой няни. Старик, поджидая, когда они подойдут к нему, смотрел на нее пристально и улыбка все шире расходилась по его лицу, делаясь все более сладкой, и вдруг мне показалось, что все лицо его озарилось этой улыбкой, как лучами. Руки его молитвенно приподнялись и остановились над головой Нины.
Постепенно меня все более начала охватывать злоба и то глухое отчаяние, под влиянием которого человек хочет бежать от себя самого. Он ее благословляет — добряк этот, а я… Мой жертвенный ягненок она, подумал я, и во мне пробегала мысль: убийца, убийца, и все прошлое, связанное с этим словом, восставало в уме моем. Здесь было обнаженное сознание прошлого преступления и необходимость совершать их в будущем, одно леденящее меня сознание, без моих идей, имеющих свойство возносить меня от толпы обыкновенных преступников на высоту человека мысли. Я представился себе самому обнаженным, маленьким, несчастным убийцей, но вдруг в уме моем прошла странная мысль, отдавшаяся во мне сарказмом: «Я — Кандинский, реализирующий высшие идеи посредством убийств». В этом одном имени «Кандинский» заключалось для меня мое мировоззрение, вознесшее меня в моих глазах так высоко, мои знания, моя, как мне казалось, всепобеждающая воля, мое холодное презрение к жизни: гордость охватила меня с прежней силой, но в это чувство примешивалась теперь мучительная тревога: я делал усилие верить в себя и не мог; я непосредственно понял, без рассуждений, без анализа, осязал всем своим существом безумие свое, и я боролся с собой, чтобы подавить это внутреннее понимание. «Кандинский, Кандинский», — отчаянно, глухо и гордо прозвучал голос во мне, и мне казалось, что этот голос звучит громко, как колокол. Согнувшись, я подумал: «Однако, это род галлюцинации какой-то, черт возьми». И я стал прислушиваться к себе, призывая на помощь всю силу своей воли, чтобы не поддаться чувству страха. «Нас двое, — гм, интересно», — подумал с удивлением и ужасом в то время, как мне звучало мое второе «я». Я пытался анализировать свое состояние; но воображение мое работало слишком болезненно-ярко, и вдруг звук колокола, раздавшегося в это время откуда-то с монастыря, отозвался где-то во мне, в глубине моего существа, и зазвучал, и в уме моем возникла иллюзия: мне показалось, что я сам движущийся разрушенный храм, откуда отлетел ангел мира вместе с моим детством. Детство мое пронеслось в уме моем, когда я был ясным и чистым, и мне стало жаль его при представлении того страшного гордого существа, в которое я обратился теперь, и как бы в подтверждение этого внутри меня снова отозвался, как эхо, звон колокола — ясно и как-то похоронно. Мне хотелось крикнуть в чувстве испуга, но я засмеялся протяжно, тихо и глухо, и во мне самом отозвался этот смех болезненно-странно, точно вопли какого-то другого, скрытого во мне существа. Мне хотелось бежать, скрыться от самого себя, от людей, от света, не думать, не чувствовать. И я пошел, упрямой волей сдерживая свое желание бежать и потому очень медленно, очень гордо подняв голову. Проходя мимо горы, я с ненавистью и злобой взбросил глаза на старика: его вид заставлял меня страдать, так как он представлял живое