Один наш преподаватель — Алексей Иванович Иванов, когда приезжал из Москвы, для разминки ходил в гости. И мы знали, что предположим, в среду вечером должен приехать Иванов, и, если вечером его нет, значит, он где–то в гостях. Преподаватели жили в Лавре в общежитии. Шкафчик у нас был общий, у него была своя полка, и там стояли сердечные чесночные капли и одеколон. Как–то раз, собираясь в темноте, чтобы никому не мешать, он открыл не тот флакончик и надушился чесночными каплями. Мы приходим: что такое?! Иванов не в гостях! Лежит на кровати, злой–презлой, а в комнате — устойчивый запах чеснока.
Был в нашем преподавательском общежитии и такой случай. Один из преподавателей часто уезжал в Москву, очень долго бродил по городу и возвращался очень поздно, с последней электричкой, привозя какие–то покупки. Вытаскивал из–под кровати чемодан и начинал шуршать, отчего все в спальне просыпались. Решили его от этого отучить. В очередной раз, когда он выдвинул чемодан, открыл крышку — кто–то, кто заранее подвязал к чемодану веревочку, сильно дернул за нее и ударил его крышкой по рукам. Он так завопил, что проснулись все.
Было время, когда ученики семинарии бунтовали против греческого языка и, надо сказать, я их в этом поддерживал. «Да что мы бабкам на приходе «пэдэво» что ли спрягать будем?» — недоумевали они. А один изрек: «Ну, как же, буду я дьяконом, выйду да как проспрягаю аорист второй!» [84] Колчицкий же любил украсить службу отдельными греческими возгласами. Помню, как–то раз, когда я был дьяконом, служили мы на Троицу в Лавре, а на Духов день — в соборе. Великую ектенью возглашал другой дьякон, и все по–гречески, а мне надо было возглашать просительную. Я подумал и решил: получится и у меня. И возгласил, да еще с греческой интонацией — вполне удачно. А после службы выхожу, бабки меня окружили и говорят: «Ты что же нам всю обедню испортил? Мы на Духов день о христианской кончине <173> пришли помолиться, а с тобой, выходит, и не молились вовсе!»
Однажды Патриарх высказал пожелание, что нужно было бы заняться Чудовской рукописью Нового Завета, которая, по преданию, принадлежит перу его небесного покровителя, Святителя и чудотворца Алексия, митрополита Киевского и всея Руси. Ученик митрополита–грека Феогноста, святитель Алексий в совершенстве выучил греческий язык, а приехав в Константинополь для поставления в митрополиты, не тратил времени даром и создал свой собственный перевод Нового Завета. Святитель вообще очень много сделал для Церкви и государства, Патриарх глубоко благоговел перед его памятью. Как он, бывало, читал акафисты в Елоховском соборе перед ракой с его мощами! Он очень хотел, чтобы труд святителя Алексия был издан в доступном для чтения виде. Особых научных заданий он нам никогда не давал, но мы их сами себе выдумывали, — лишь бы с ним пообщаться, и когда он высказал пожелание, что надо бы заняться Чудовской рукописью, я взялся за эту тему.
Когда я занимался в Ленинке, меня часто обслуживала очень симпатичная женщина. Мы с ней всегда здоровались, а однажды разговорились. «А у меня муж тоже древними рукописями занимается», — сказала она. Оказалось, что ее муж, Николай Викторович Степанов, по образованию инженер, увлекся древними книгами настолько, что оставил свою прежнюю деятельность и стал заниматься атрибуцией славянских рукописей. Потом он работал у нас в ЦАКе. Предметом его исследований стала и Чудовская рукопись. Удивительно, как он умудрялся работать с этой книгой: ведь текст в ней настолько мелкий, что я, например, сейчас и в очках читать не могу, а он к тому же очень плохо видел [85], и <174> когда читал, держал книгу у самых глаз, поворачивая то так, то эдак, чтобы хоть под каким–то углом разглядеть, что в ней написано. Он занимался исследованием лексической, вербальной стороны этого перевода и составил интересную картотеку, разобраться в которой едва ли не труднее, чем в самой рукописи: почерк у него был очень мелкий и малопонятный. К сожалению, его работа до сего дня так и осталась невостребованной.
Оригинал Чудовской рукописи не сохранился, — он исчез в 1918 году во время бомбардировки Кремля, существовало только фототипическое издание, вышедшее в конце XIX века, но и оно было большой редкостью, у меня его не было. Патриарх, правда, давал мне свой экземпляр, подаренный ему его отцом, Владимиром Андреевичем, при пострижении в монашество в 1902 г., — но делал это довольно неохотно и каждый раз повторял: «Неужели вы не можете найти книгу у букинистов?» А я честно искал ее, но найти никак не мог. Однажды — это было 2–го июня, в день памяти святителя Алексия, — я пришел в собор и стал просить: «Святитель Алексий, помоги: нужна мне книга, а найти не могу!» На следующий день был мой день ангела — память равноапостольного Константина. приезжаю я в Лавру, звонит мне наместник — тогда им был архимандрит Пимен (Хмелевский) — и говорит: «Мы вам тут подарочек приготовили — не знаю, устроит ли он вас: издание Чудовской рукописи Нового завета». Я как услышал это, чуть трубку из рук не выронил. Даже ноги ослабели…
Архимандрит Пимен (Хмелевский)
О. Пимен (Хмелевский) был наместником Лавры во времена моего инспекторства. Это был очень остроумный, очень интересный человек. Ему принадлежит одна из замечательных острот. Это было, наверное, году в 1954, не позже. В Академии художеств была выставка Корина. Были выставлены <175> подлинники его полотен «Русь уходящая». [86] Патриарх сказал: «Сейчас много народу, так что вы сходите, посмотрите, а потом, когда закроется, я тоже схожу. А пока вы мне все расскажете». Он, действительно, очень хотел посмотреть. И мы пошли. Леня Остапов был еще в мирском, я — в рясе, а у Пимена был уже крест. Ходим мы, смотрим, а за нами — целый хвост народу: «Вон, «Уходящая Русь» ходит!» — слышится за спиной. Потом мы спускаемся по лестнице: «Ну, «Уходящая Русь» уходит!» Мы надеваем рясы в гардеробе, а там, с балкона смотрят: «”Уходящая Русь» совсем ушла!» Тут Пимен поднимает голову и громко говорит: «А мы еще вернемся!» В ответ раздался несмолкаемый хохот и — аплодисменты.
При Патриархе на Рождество и на Пасху выходил домашний журнал, и каждый должен был писать статью. Когда Патриарх возвращался со службы и садился за стол разговляться, слева от него лежал новый выпуск журнала. Надо сказать, что подготовка этого номера была делом довольно мучительным: Рождество, последние отметки учащихся, отчеты учащих. Все делалось наспех. Леня, выпускающий редактор, торопил, Марья Петровна, машинистка, жаловалась: «Ну, как же? Опять ночью печатать? Опять я на службу не пойду?» Но, тем не менее, каждый праздник свежий номер журнала лежал на столе. Однажды о. Пимен так и не успел написать статью. Однако в журнале статья его все же была. Она называлась: «Почему я не написал статью?» Это было, <176> наверное, самое увлекательное из всего того, что там было. Там описывались все события лаврской жизни.
У нас дома на 8 марта всегда пекли пироги, — это был день именин нашей старшей сестры Анны Владимировны. Пимен приходил и говорил: «В 8 марта я не верующий, но пироги люблю».
Он был большой меломан и имел колоссальную, богатейшую коллекцию пластинок. Это были черные, большие пластинки. Добывал он невероятные вещи, знал все московские ходы и выходы по этой части. У него был хороший приемник, у меня — тоже. Случалось так: звонил он мне: «Батюшка! Откройте следованную Псалтирь на 537 странице!» Это значило: передают классическую музыку, так что включай диапазон и ищи 537 волну.
7. Академические и лаврские предания
Предания, воспринятые Владыкой от наставников, почти неотличимы от его личных воспоминания…
XVIII век был очень беден собственно русской богословской литературой. Переводили с латыни — католических авторов, с немецкого — протестантских, редактируя их под наше православное учение. Но с начала XIX века, с выходом на церковную работу архимандрита, впоследствии митрополита Филарета (Дроздова), возникло новое направление богословской мысли. Он не был кабинетным ученым, — он был иерархом. Но каждая его проповедь была богословским исследованием. Как вспоминали современники, близко знавшие его, каждую проповедь он писал гусиным пером, она занимала целую тетрадку, но произносил он лишь небольшую ее часть. Те, кто его слушал, вдохновлялись его необычайно красивым слогом. Ему мы обязаны и созданием Московской Духовной Академии, и переводом Библии на понятный русский язык, но более всего — как молитвеннику и мудрому <177> наставнику. Сотни священников вышли из под его руки и десятки епископов вспоминали его как духоносного старца.
Его стиль, отточенный в богословских произведениях, проявился и в его письмах, и в отдельных резолюциях. Те, кто занимаются церковной работой, просто изучают слог, которым были написаны обычные консисторские бумаги, постановления о том или ином священнике. Список его трудов велик — одни только консисторские резолюции занимают пять крупных томов. Он был наставником не только для церковных людей, но и для власти, и освобождение крестьян связано непосредственно с его именем: он писал государю манифест о прекращении крепостного права на Руси. Современники называли его Филаретом Мудрым. Кроме того, он был аскетом, высокой духовной жизни подвижником. Император Николай I говорил: «Пока у меня в Москве Филарет «Мудрый», а в Киеве Филарет «Милостивый» [87] — я за державу спокоен».