— Очень убедительный. Когда я службу желторотым мичманком начинал, попал я на миноносец номер двести двенадцать и выходил на нем вот тоже так: с завода из Гельсингфорса в Петербург на торжественный спуск линейного корабля «Севастополь». А командир был тоже вновь назначенный, старший лейтенант Клингман. И вот, помню, на прощальном обеде перед походом офицеры с соседних миноносцев спрашивают его, приготовил ли он золотую монету для Гогланда. А надо вам сказать, Клингман из прибалтийских немцев был — скуповатый такой, расчетливый, экономный. «Это, — говорит, — пустая примета и устарелая. Она имела смысл при парусном флоте, потому что за Гогландом ветер обычно меняется, и отсюда ее происхождение. А для паровых кораблей помощь морского бога не нужна. Кроме того, мы идем мимо Гогланда не в море, а с моря, и к тому же миноносец не раз уже мимо него ходил». Мы, молодые, пересмеиваемся — видим, ему просто десятки жалко, вот и подводит всякие обоснования… Ну, вышли мы в море, легли курсом на Кронштадт. Подходим к Гогланду, а у Клингмана, вижу, внутренняя борьба происходит: и золотого ему жалко до смерти, и приметы побаивается. Потом, гляжу, кошелек вынул, порылся в нем, достал серебряный полтинник и кинул в море, как раз когда Нижний Гогландский маяк на траверзе был: видимо, он своим немецким умом в точности подсчитал, какую скидку на паровой корабль следует сделать по сравнению с парусным. А штурманский офицер ему говорит: «Зря вы, Артур Карлович, Гогланд изобидели. Вроде извозчику на чай дали. Лучше бы вовсе не кидали монету, а так — нехорошо получилось, как бы чего не вышло…» Клингман побагровел, но все-таки кошелек спрятал и Гогланду ничего не прибавил. И что бы вы думали? Входим мы в Неву — нам по диспозиции парада надо было стать на якорь против среднего пролета Николаевского моста, — набережные полны народом, торжество кругом, музыка играет, платочками машут. Клингман решил класс показать, а моряк он неплохой был. Идет, не уменьшая хода, скомандовал: «Оба якоря к отдаче изготовить!» — и лупит против течения прямо к среднему пролету. Расчет у него точный был: течение в Неве сильное, — если грохнуть с ходу оба якоря, миноносец остановится и замрет как раз у самого моста. Маневр красивый, что и говорить… Ну, летим мы к Николаевскому мосту, народ к перилам кинулся, в ладоши хлопают, «ура» кричат, любуются. А Клингман машины застопорил, стоит на мостике, как статуя, и на пролет моста смотрит. Довел, собака, до предела, у меня сердце замерло: сажен двадцать до моста осталось, а миноносец все летит, — и скомандовал этак со щегольством, не торопясь: «Из правой и левой бухты вон! Отдать оба якоря!» Загрохотали якорцепи, на баке — дым и искры… С такого хода, сами понимаете, якорцепи как бешеные сучатся, треск стоит!.. Лошади на мосту — на дыбы, люди от перил отшатнулись; видят — миноносец прямо под мост летит… А Клингман красуется, глазом меряет, когда скомандовать «задержать канаты». И вдруг мелькнуло что-то в клюзах, на баке все стихло, а миноносец — шмыг под мост, как мышь в нору… Мачта полетела, начисто срезало, одну трубу снесло, вторую, третью. Выскочили мы ощипанные по ту сторону моста, привалились к быку, а с моста извозчики, мерзавцы, для смеха кричат: «Куда держишь, черт желтоглазый, правее держи, окосел, что ли?» Клингман за голову схватился и убежал в каюту. Застрелиться не смог, а флотскую карьеру кончил: списали его на берег… Комиссия потом разобралась: оказалось, обе якорцепи на пятой смычке отклепаны были для покраски. Недосмотрели на заводе перед походом. Так и отдались оба якоря навовсе… Вот как ему Гогланд за полтинник отомстил!..
Я на Сергея Николаевича во все глаза смотрю: вот, думаю, послал мне господь бог и исторический материализм командирчика!..
— Послушайте, — говорю, — надо же здравый смысл иметь! При чем здесь Гогланд? Кабак у вас на миноносце был, это точно: слыханное ли дело с отклепанными канатами в море идти?.. И, кроме того, ваша теория тоже здесь не выдерживает критики: ведь этот Клингман уверенности в себе не потерял, и смелый маневр задумал, и распоряжался толково — при чем же здесь давление на психику?
— Так-то, — говорит, — так, а все же… Это еще Шекспир писал: «Есть много в жизни тайн, мой друг Горацио…» И Пушкин отмечал: «Татьяна верила преданьям простонародной старины, и снам, и карточным гаданьям, и предсказаниям луны. Ее тревожили приметы…» Помните?
— Нет, — говорю, — не помню. И Татьяна ваша в рядах рабоче-крестьянского флота не состояла, так что это ее частное дело. А вам, как командиру РККФ, довольно стыдно суеверия разводить.
— Может быть, может быть, Василий Лукич, но, повторяю, в приметах есть своя правда. Многие из них сложились исторически. Вот говорят, что третьему от одной спички не следует прикуривать, нехорошая примета. А почему нехорошая и чего ждать — забыли. Откуда это пошло? От штуцерных ружей. В Севастопольской обороне у англичан и французов появились штуцера — нарезные, меткие, прицельные. Вот и начали отрабатываться первые снайперы: они наших матросов по ночам в бастионах подстерегали, когда те трубочки раскуривали. Высечет матрос огоньку, даст первому прикурить — стрелок огонь увидит, штуцер вскинет. Второй матрос прикуривает — стрелок наводить начинает. А третий к огоньку потянется — тут ему и пуля в лоб. И так это приметили, что это в плоть и в кровь моряку вошло, а причину забыли. Более того, придали ей вульгарный смысл: будто, мол, если третий прикуришь, дурную болезнь подхватишь… Но действие-то приметы осталось, — если мне, скажем, не удалось отшутиться и пришлось третьим прикурить, я целый день сам не свой хожу, все пакости какой-нибудь жду — и это вне моих сил, с детства во мне сидит: и отец третьим не прикуривал, и дядя. Так зачем же мне самому себе настроение портить? Вот и не прикуриваю третьим, и это не суеверие, а простая забота о собственной психике. Я себя суеверным никак назвать не могу. Вот Фрол Игнатьич — другое дело; он у нас всему верит — «и снам, и карточным гаданьям, и предсказаниям луны», и кошкам, и всяким бабьим сказкам…
А Фрол Игнатьич, старик, заводской инженер, насупился.
— Коли это бабьи сказки, то ваши морские приметы — уж вовсе ерунда. Кошка, луна и прочее — это исконная народная мудрость, вроде как приметы о погоде, которым ученые-метеорологи удивляются. А когда это у вас, моряков, тринадцатое, пятницу выдумали и откуда это пошло, вы сами не объясните, а небось в пятницу, тринадцатого вас с якоря не стащишь, хоть в трибунал отдавай…
Командир, мой улыбнулся.
— Пятница, тринадцатое — это, конечно, вздор. А вот в понедельник, тринадцатого я действительно в большой поход не пойду. И могу вам пояснить, как эта примета сложилась. Англичане как морская нация для вас авторитет? То-то. Так вот во время войны стояли мы в Рижском заливе в Рогекюле рядом с английскими подлодками, и я с одним офицером об этом разговорился, он и смеется: «Странные вы люди, говорит, русские! Ну понятно — весь мир знает, что тринадцатого в понедельник в морс выходить опасно. Но почему нельзя в пятницу? Это же просто суеверие!» Я спрашиваю: «А понедельник, что же, не суеверие?» — «Конечно, нет, — говорит. — Это результат долгих наблюдений. В воскресенье всякий порядочный моряк напивается так, что в понедельник его еще дрейфует и в мозгах такая девиация, что он носа от кормы не отличает. И мировая статистика показывает, что наибольшее количество аварий приходится на понедельник. Что же до тринадцатого числа, то опять-таки весь мир знает, что в Англии ни на одной улице нет дома номер тринадцать, а есть двенадцать-бис, потому что тринадцать — число несчастливое. И никто себе не враг: если с пьяных глаз тринадцатого, да еще в понедельник, в море сунуться, тогда уж не аварией пахнет, а гибелью. Вот это все объяснимо! А ваши суеверия просто смешны». И прав этот англичанин: действительно, понедельник — похмельный день, а тринадцатое дополнительно на психику давит. Так сказать, квадрат в кубе. Видите, как все просто…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});