Изложенные таким образом, эти престранные события, свидетелем которых я стал, действительно казались теперь каким-то жалким шутовством. Верить ли мне тому, что сказал Маимун? Или же, напротив, я должен был бы возразить ему, объяснить, почему сам я стал сомневаться во всем, — я, так давно не веривший в чудеса, так давно молча презиравший тех, кто в них верит.
Нет, я не стал с ним спорить, не стал противоречить ему. Я постыдился бы сознаться, что я, — не будучи иудеем и не ожидая того, чего ожидают они, — был потрясен столькими необъяснимыми совпадениями, столькими предзнаменованиями. Я постыдился бы прочесть в его глазах разочарование, презрение к тому «слабому уму», каким я стал. И так как мне не хотелось говорить обратное тому, что я думаю, я ограничился тем, что молчал и слушал.
Как бы я хотел, чтобы он оказался прав! Всем существом своим я надеюсь, что 1666 год будет обычным годом, с обычными радостями, с обычными заботами, и что я проживу его весь — с первого до последнего дня, — как прожил уже сорок других. Но мне не удается убедить даже себя самого. Ни один год из тех, что остались позади, не имел подобного завершения. Ни одному из этих годов не предшествовала такая вереница знаков. Чем ближе подходит новый год, тем больше истончается ткань мира, будто нити его должны вскоре послужить новому полотну.
Прости меня, Маимун, мой разумный друг, если я заблуждаюсь, так же как и я прощаю тебя, если заблуждаешься ты. Прости мне также, что я, пока мы сидели за столом во французском трактире, притворялся, будто согласен с тобой, чтобы теперь, ночью, без твоего ведома, ответить тебе на этих страницах. Разве можно было поступить иначе? Слова, произнесенные вслух, ранят сердце, слова написанные — погребены и покоятся под обложкой из мертвой кожи. Тем более мои, их никто не прочтет.
15 декабря 1665 года
До конца года осталось только семнадцать дней, и по Смирне — от таможни до старой крепости — ветер метет слухи. Некоторые из них тревожны: султан будто бы лично отдал приказ заковать Саббатая в железа и отправить его под конвоем в Константинополь; но сегодня вечером этот так называемый мессия был все еще здесь, прославляемый своими сторонниками; говорят, он провозгласил семь новых царей, среди которых есть городской попрошайка по имени Абрахам Рыжий. А еще рассказывают о таинственном человеке, якобы появившемся у ворот синагоги, старике с длинной шелковистой бородой, которого раньше никто здесь не видел; когда его спросили, кто он такой, он вроде бы ответил, что он пророк Илия, и призвал евреев объединяться вокруг Саббатая.
У этого последнего, по словам Маимуна, еще много хулителей среди раввинов и особенно среди богатых торговцев их сообщества, но они не решаются нападать на него публично и предпочитают сидеть запершись по домам, боясь, как бы толпа не сочла их неверными отступниками. Некоторые из них, говорят, даже собираются покинуть Смирну, отправившись в Магнезию 36.
Сегодня в полдень я пригласил Маимуна отобедать со мной у французского трактирщика. Вчера вечером за все платил он. Так как его отец растратил семейное состояние, я полагал, что мой друг стеснен в средствах или будет стеснен в самое ближайшее время; но мне не хотелось дать ему это почувствовать, чтобы не задевать его, и я согласился, чтобы он меня угостил. В этом местечке подают лучшие блюда во всей империи, я очень обрадовался, сделав это открытие. В городе живут еще два французских трактирщика, но к этому ходит больше всего народа. Он решительно восхваляет свое вино, которое турки пить не решаются. Зато он избегает подавать свиной окорок, тонко замечая, что сам его не слишком любит. К нему хочется прийти еще и еще, и я буду ходить сюда каждый раз, как попаду в Смирну.
Я совершил ошибку, рассказав о своем открытии отцу Жану-Батисту, который упрекнул меня за то, что я направил свои стопы в дом гугенота, ел под его крышей и пил вино с привкусом ереси. Мы были не одни, когда он произнес эти слова, и я подозреваю, что он сказал это, чтобы его услышали другие. Он достаточно долго прожил на Леванте, чтобы понимать, что у хорошего вина нет другого цвета и духа, кроме своего собственного.
16 декабря.
Я пригласил Марту пойти сегодня днем к господину Муано Иезекилю — так зовут французского гугенота. Не уверен, что она оценила кухню, но она оценила приглашение и чуть было не переусердствовала с вином. Я удержал ее на полдороге между веселостью и опьянением.
Вернувшись в монастырь, мы оказались там одни в час сиесты. Мы торопились сжать друг друга в объятиях и так и поступили, не заботясь о благоразумии. Я все время прислушивался, боясь, как бы нас не застали племянники. Приказчика я ничуть не опасался — он умеет, когда надо, ничего не видеть и ничего не слышать. Это беспокойство не умалило нашей радости, скорее — наоборот. Мне казалось, каждая секунда взывала к наслаждению и вмещала больше счастья, чем предыдущая, словно каждая из них была последней, так что наши объятия становились все более жаркими, самозабвенными, страстными и нетерпеливыми. Тела наши пахли горячим вином, и мы обещали друг другу годы счастья — будет жив этот мир или погибнет.
Мы истощили друг друга намного раньше, чем кто-либо вошел. Она заснула. Я хотел сделать то же самое, но это было бы слишком неосторожно. Я заботливо поправил ей платье, а потом закрыл ее до самой шеи целомудренным одеялом. Прежде чем набросать несколько строк в своем дневнике.
Мои племянники вернулись только ночью. И я не увиделся с отцом Жаном-Батистом: вчера он принимал посетителей и, вероятно, сегодня провел с ними целый день. Дай им бог всяческих благ, всем им! Должно быть, они собрали еще одну пригоршню новых слухов. Я же собрал лишь каплю вина — росу с губ счастливой женщины. Если бы мир мог навсегда забыть о нас, как забыл сегодня! Если бы мы могли жить и любить друг друга в мирной тиши, день за днем, забыв обо всех пророчествах! И опьяняться вином, настоянном на беззаконии и прелюбодеянии!
Господи! Один Ты можешь сделать так, что воля Твоя да не будет исполнена!
17 декабря.
Сегодня я покинул монастырь капуцинов, чтобы поселиться в доме одного английского купца, которого никогда раньше не встречал прежде этого дня. Еще одна из неслыханных вещей, произошедших со мной, словно для того, чтобы не дать мне забыть, что мы живем в необычное время. И вот я устроился в этом чужом доме, будто в своем, и сегодня я заполняю страницы дневника на бюро из вишневого дерева, покрытого новым красным лаком, при свете подсвечника из массивного серебра. Марта меня ждет. У нее здесь своя спальня, дверь которой находится напротив моей, и сегодняшнюю ночь я проведу возле нее, в ее кровати и ни в каком ином месте, так же, как и последующие.
Все случилось так быстро, будто все целиком было заранее подстроено по воле Провидения, и нам лишь оставалось встретиться в нужном месте, чтобы скрепить это рукопожатием. Местом встречи оказался, разумеется, столик в трактире французского гугенота, куда я отправлялся теперь ежедневно и даже по нескольку раз в день. Сегодня утром я зашел туда только для того, чтобы выпить вина и съесть немного оливок перед обедом в монастыре. За столиком сидели двое мужчин, с которыми меня и познакомил хозяин. Один из них был англичанин, другой — голландец, но они выглядели добрыми друзьями, в то время как их нации, как всем известно, не слишком ладят друг с другом. Я как-то невзначай упомянул господину Муано, чем я занимаюсь, и случилось так, что мой англичанин — по имени Корнелиус Уиллер — тоже оказался торговцем-антикваром. Второй, голландец, по имени Кёнен, был протестантским пастором; это — высокий мужчина, чрезвычайно худой, с костистой лысой головой, как бывает у многих высоких стариков.
Я тотчас узнал, что мой коллега собрался на исходе сегодняшнего дня покинуть Смирну, чтобы отплыть в Англию, его корабль уже стоял у пристани. Решение уехать было принято им внезапно, по семейным обстоятельствам, причины которых он мне не раскрывал, причем никаких распоряжений насчет здешнего дома им пока сделано не было. Мы сидели за столом едва лишь четверть часа, я любезно беседовал с пастором об Эмбриаччи, о Джибле, о Саббатае и текущих событиях. Уиллер почти ничего не говорил и, казалось, почти ничего не слышал из того, что мы рассказывали друг другу, погруженный в свои заботы. Вдруг он вынырнул из своего оцепенения и неожиданно спросил, не соглашусь ли я некоторое время пожить у него дома.
— Если уж мы вскоре подойдем к царству хаоса, — сказал он с некоторой напыщенностью, — мне было бы приятно знать, что мой дом хранит благородная душа.
Не желая сразу соглашаться, я предупредил его, что приехал в Смирну на короткое время, чтобы уладить одно спешное дело, и что, возможно, со дня на день я тоже начну складывать вещи. Но, наверное, я возражал не слишком убедительно, потому что он счел ненужным отвечать на этот довод, а просто спросил, не затруднит ли меня пройти вместе с пастором всего несколько шагов, и он покажет мне «мое новое жилище».