– Мне сказали, что на операционном столе у вас остановилось сердце, – продолжал священник. Он был лет пятидесяти, тучный, с красным лицом и добрыми, поблескивающими глазами. – Вы умерли и вернулись. Немногие могут похвастаться таким.
Он улыбнулся, но Ирод на улыбку не ответил. Голос его звучал слабо, каждое слово отдавалось болью в груди.
– Хотите узнать, что там, за могилой, святой отец? – спросил он, и, даже несмотря на слабость больного, капеллан расслышал в его голосе враждебность. – Ощущение было такое, словно темная вода смыкается над головой, словно меня душат подушкой. Я чувствовал приближение конца и все понимал. За пределами этой жизни нет ничего. Ничего. Теперь вы довольны?
Священник поднялся.
– Оставляю вас в покое, – сказал он. Злоба этого человека его не расстроила. Он слышал слова и похуже, но вера его была крепка. И странно, но у него возникло чувство, что пациент, Ирод – и кто только его так назвал, или это чья-то мрачная шутка? – лжет. Любопытно, что за этим ощущением пришло и кое-что еще. Если Ирод солгал, знать правду священник не хотел. Он не хотел такой правды. Правды Ирода.
Ирод проводил священника взглядом, потом закрыл глаза и приготовился еще раз пережить момент собственной смерти.
* * *
Свет пробивался краснотой сквозь веки. Ирод открыл глаза.
Он лежал на операционном столе. В боку открытая рана, но ему совсем не больно. Он дотронулся до нее пальцами и поднял руку – пальцы в крови. Он огляделся, но операционная была пуста. Нет, не просто пуста, ее покинули и уже довольно давно. Оттуда, где он лежал, была видна ржавчина на инструментах, пыль и грязь на кафеле и стальных подносах. Справа донеслось какое-то щелканье, и он увидел, как убегает таракан. Он лежал в круге света огромной лампы, висевшей над столом, но на стенах операционной дрожал другой свет, более мягкий, хотя он и не мог определить его источник.
Он сел, потом спустил ноги на пол. Воняло разложением, гнилью. Он ощутил пыль между пальцами, посмотрел вниз и не обнаружил никаких других следов. На краях раковины справа – коричневые пятна засохшей крови. Он повернул кран. Вода не потекла, но из труб донеслись характерные звуки. Эхо отлетело от кафельных стен, и его едва не стошнило. Он закрутил кран, и звуки прекратились.
Только когда шум из труб нарушил тишину, он обратил внимание, насколько она мертва. Он толкнул двери операционной и ненадолго задержался в соседнем помещении. Раковины здесь тоже были заляпаны кровью, но ею был забрызган еще пол и стены – мощная струя, которая, казалось, шла из самих раковин, как будто трубы выплюнули назад всю жидкость, которую в них столько времени сливали. Зеркала над раковинами также были перепачканы засохшей кровью, но в одном пыльном и свободном от бурой корки уголке он заметил свое отражение – бледный, вокруг рта желтые пятна, но в целом, не считая дырки в боку, здоров. Непонятно, почему нет боли?
Должна быть боль. Я хочу боли. Боль подтвердит, что я жив, а не…
Умер? Это смерть?
Он пошел дальше. Коридор за операционной был пуст, не считая пары каталок, на сестринском посту – никого. Он шел мимо палат. Везде неубранные постели, грязные простыни отброшены в сторону или свисают на пол, вытянутые из-под матраса, где…
Пациенты сопротивлялись, не давали себя утащить, цепляясь за простыни в последней попытке предотвратить неизбежное. Картина напоминала госпиталь, эвакуированный в военное время и оставшийся незанятым. Или, возможно, из госпиталя эвакуировали больных, когда нагрянул противник, и началась бойня. Но если так, то где же тела? Ироду вспомнились кадры из старых документальных фильмов о Второй мировой войне: зачищенные нацистами деревни, разбросанные повсюду останки, словно покрывающие шоссе дохлые вороны в теплый спокойный день; сваленные кучей бледные трупы в ямах концлагерей, как фигуры из ночных кошмаров Босха.
Тела. Где же тела?
Он повернул за угол. Двери лифта были открыты, шахта зияла пустотой. Он осторожно, держась за стену, заглянул в нее и вначале ничего не увидел, кроме черноты, но когда уже собрался отойти, далеко внизу что-то задвигалось. До него донеслось чуть слышное царапанье, во тьме промелькнуло что-то серое, как мазок кисти на черном холсте. Он попытался заговорить, позвать на помощь, но с губ не слетело ни звука. Он не мог произнести ни звука, онемел, но что-то там, в глубине шахты лифта замерло, и он ощутил его внимание как зуд на своем лице.
Медленно и осторожно он отступил назад, и в это время свет в коридоре стал гаснуть, погружая путь, по которому он шел, в темноту. Разве это важно, подумал он. Зачем возвращаться? Ему надо продолжить поиски. Свет постепенно гас, вынуждая его идти вперед, а темнота подталкивала в спину. Сзади возникло какое-то движение, но он не обернулся посмотреть из страха, что те серые пятна могут принять более осязаемую форму с клыками и когтями.
Чем дальше, тем окружающий интерьер госпиталя становился древнее. Краска поблекла, потрескалась и осыпалась, оставляя голые стены. Кафель сменился деревом. В дверях больше не было стекол. Инструменты в процедурных выглядели грубее и примитивнее. Операционные столы превратились в простые деревянные колоды со щербинами и червоточинами, рядом стояли ведра с вонючей водой, чтобы смывать с них кровь. Все, что он видел, говорило о боли, древней и вечной, свидетельстве слабости тела и пределах его выносливости.
Наконец он подошел к грубо сколоченным деревянным дверям с распахнутыми створками. За ними мерцал свет. Сзади подбиралась темнота со всем, что в ней водилось.
Он прошел в дверь.
Никакой мебели в комнате вроде бы не было. Стены и потолок терялись в полумраке, но он представлял, что они невозможно высокие и неизмеримо широкие. Тем не менее его вдруг накрыла волна клаустрофобии. Он хотел пойти назад, убраться отсюда, но возвращаться было некуда. Двери за спиной закрылись, и он больше не видел их. Остался только свет: лампа на грязном полу с едва теплящимся пламенем.
Свет и то, что он освещал.
Сначала он принял это за мусор, сметенный в кучу и забытый. Потом, подойдя ближе, увидел: куча затянута паутиной; нити ее были такие старые, что покрылись пылью, образовав нечто вроде нитяного одеяла, почти полностью скрывавшего то, что лежало под ним. Проступавшие очертания напоминали человеческие, но слишком крупные для человека. Ирод различил мышцы на ногах и изгиб позвоночника, лицо было скрыто, голова опущена, а руки вскинуты над головой в попытке защитить ее.
Затем, как будто медленно воспринимая его присутствие, фигура пошевелилась, как насекомое в коконе, руки опустились, голова начала поворачиваться. Сознание Ирода вдруг заполонили слова и образы…
…книги, статуи, рисунки…
(ларец)
…и в этот миг цель его стала ясна.
Внезапно тело Ирода выгнулось дугой, а боль в боку стала невыносимой. За ней последовала сильнейшая конвульсия. Он увидел
свет
и услышал
голоса.
Покрывало из паутины разорвалось, и оттуда появился тонкий палец с острым грязным ногтем. Снова шок… дольше, болезненнее. Глаза его были открыты, во рту лежало что-то пластиковое. Над ним склонились лица в масках, видны одни глаза. На его сердце лежали руки, и голос говорил с ним мягко и настойчиво о мрачных тайнах, о том, что должно быть сделано. Уже перед самым воскрешением голос произнес его имя и предупредил, что найдет его, и он узнает, когда это случится.
Теперь он отступил от зеркала в ванной, но отражение осталось на месте – безликая, безглазая маска, висящая за стеклом. Потом под ней появился ворот старого костюма в клетку, как у ярмарочного зазывалы, и красный галстук-бабочка, туго повязанный под воротничком желтой рубашки, украшенной воздушными шарами.
Ирод всмотрелся в зеркало, а когда узнал, не испугался.
– О Капитан, – прошептал он. – О Капитан! Мой Капитан…
Глава 15
Город менялся, но ведь это – в природе городов; может быть, все дело в том, что я сам старел и, наблюдая слишком много перемен, не мог привыкнуть к закрытию знакомых ресторанов и магазинов. По-настоящему трансформация Портленда из города, всегда боровшегося за то, чтобы не уйти на дно залива Каско, в город процветающий, творческий и безопасный началась в 1970-е и финансировалась по большей части из федеральных средств через «казенные пироги», госсубсидии на местные проекты, недовольство которыми выражают едва ли не все, кроме тех, кто греет на них руки. Конгресс-стрит обзавелась мощеными тротуарами, помолодел Старый порт, муниципальный аэропорт стал международным джетпортом, что по крайней мере звучит футуристически, пусть даже в последнее десятилетие и невозможно улететь напрямую в Канаду, не говоря уже о других, не находящихся в непосредственной близости местах, отчего наименование «международный» теряет свой смысл.
В последние годы глянец Старого порта несколько потускнел. Эксчендж-стрит, одна из самых прелестных улиц города, пребывала в промежуточном состоянии. «Букс этсетере» исчез, «Эмерсон букс» готовился к закрытию, поскольку владельцы решили отойти от дел, и во всем районе мог остаться единственный книжный магазин «Лонгфелло букс». Ресторан «Уолтер», где я бывал со Сьюзен, моей покойной женой, и Рейчел, матерью моего второго ребенка, закрыл свои двери, готовясь к переезду на Юнион-стрит.