– А птиц так же можешь? Или зайцев – зайцев здесь должно быть полно…
– Могу, наверное, но не хочу.
– Почему?
– Они ведь – живые.
– А как же рыбы?
– Рыбы – это другое. – И она добавила, напряженно подумав: – У них кровь – холодная…
По ночам спали мы так: забрасывали землю лапником, который наламывали мы с майором, потом Вета ложилась и мы тем же лапником забрасывали ее, а затем осторожно, чтобы не образовалось прорех, сами вползали под этот настил, пахнущий новогодней тоской. Вета, разумеется, в середине, мы – по краям. Все равно мерзли страшно: ночи в начале июня были еще по-весеннему холодны. Через пару дней, посмотрев, как Вета идет, еле переставляя в сонном помрачении ноги, майор разрешил нам спать днем полтора-два часа. Однако сам не ложился, говорил, что это последнее дело – спать днем. И вот однажды, когда мы уже проваливались в дремотное забытье, Вета вдруг просунула мне руку на грудь, быстро, жадно прижалась, поцеловала, а потом секунд тридцать, не отрываясь, мы смотрели друг другу в глаза. Никаких сомнений после этого не осталось – когда пришли в Китеж, то сразу же поселились вместе, в одной избе. Майор, кстати, не удивился, считал, что у нас уже давно все решено.
– Я же видел, как она на тебя в Клубе смотрела.
– Ну что смотрела? Я ведь с ней – двух слов не сказал.
– Знаешь, студент, когда так смотрят, и не надо ничего говорить…
Дневной сон, однако, не помогал. Силы у нас убывали скорее, чем мы продвигались вперед. Попробуйте питаться одними грибами. Рыбу Вета ловила лишь дважды, в третий раз не смогла: покрылась испариной, точно в обмороке, опустилась на дерн. Дальнейшие попытки майор категорически запретил.
– Беречься надо. Без тебя и мы пропадем.
Правда, как тут убережешься? На пятый день, который почему-то дался нам особенно тяжело, продвигаясь по белесому мху, покрытому кое-где опушью мелких жестких цветов, я вдруг почувствовал, что Веты рядом со мною нет, а когда обернулся, будто сбрызнутый кипятком, увидел, что она, прикрыв веки, бредет, как загипнотизированная, куда-то вбок. Там, между двух обросших лишайниками стволов, мерцает сеть паутины с нитями вот такой толщины, в середине ее радиальных лучей сидит мохнатый паук размером с небольшого щенка – светит фарами глаз, движет жвалами, с которых свисает слюна. Меня точно скрутила жестокая судорога – руки вытянулись сами собой, напряглись, пальцы невыносимо свело, хрустнули в спине позвонки – паук вздрогнул, попятился, серой тенью скользнул куда-то за ствол. Вета вскрикнула, приходя в себя. Майор, опуская заточенный посох, хрипло сказал:
– Черт знает что!.. Почудилось, что вместо тебя – жуткая дрянь…
Видимо, я создал визуальный фантом. Сделал то же, что Вета, когда отпугивала саранчу. Только у меня это получилось один-единственный раз.
Весь путь занял у нас ровно неделю. Потом на карте, найденной в доме среди прочего хлама, я посмотрел: действительно восемьсот километров. Как это вышло, я объяснить не берусь. Видимо, не зря существует поверье, что есть на земле такие загадочные пути: если знать, как идти, то тысяча километров превращается в сто. Майор позже сказал, что сталкивался с чем-то подобным в Чечне.
– Когда шлепаем мы – дорога занимает десять часов. Местные, значит, отправятся, ёк-поперёк, приходят туда же чуть ли не через час. Проверено много раз…
В общем, такой трансцендентный факт.
Та же магическая реальность, проступающая в местах, где цивилизация еще не вытеснила ее совсем.
На восьмой день нам открылся град Китеж. Никогда не забуду – хрустальная иконописная голубизна, церковь, будто вылепленная из света, на травянистом холме, десятка три изб в утреннем сне.
Пейзаж вечности.
Картина сбывшихся грез.
Мы смотрели туда сквозь ости прошлогоднего высохшего репейника, и я видел, как майор смаргивает, точно у него слезятся глаза.
У меня тоже – запечатал горло комок.
Значит, все же дошли.
А Вета судорожно вздохнула и, видимо, чтобы не вскрикнуть, прижала ладонь к губам…
В начале двенадцатого возвращается из райцентра майор. Мы к тому времени как раз водружаем на сруб третий венец. Евграф, как он это умеет, подбивает бревна точными ударами обуха, а затем картинно-быстрым движением втыкает топор в испещренную множественными порезами древесную желтизну чурбана.
Все, перерыв.
Причем сегодня у нас перерыв получается несколько раньше. Во-первых, отец Серафим назначил на пятнадцать часов моление о дожде. По его словам, Погодник, который большую часть ночи не спал, почувствовал где-то на северо-западе очень перспективную тучу. Вообще-то идет она сильно по касательной к нам, но может быть, удастся ее сюда подтащить. Что ж, дело хорошее. От жары, от засухи, от раскаленного мертвого воздуха трескается земля. Капуста, как говорил вчера Тимофей, несмотря на сто ведер воды, притаскиваемых туда ежедневно, уже оделась в траурные ободки. Еще неделя-другая, и она просто сгорит. Пшеница же, ломкая, жесткая, потемневшая, шуршит, будто жесть. Нам еще повезло, что пока не возникало пожаров, но вот дальше на юг, судя по сводкам и новостям, огонь идет стеной километров в сто пятьдесят: срочно эвакуируются деревни и малые города.
А во-вторых, из-за нашествия саранчи мы начали сегодня работу чуть ли не в шесть утра. То есть пропахали на срубе вполне прилично. Евграф считает, что пять часов напряженного плотницкого труда – это предел. Дальше уже идет не работа, а так – тяп-ляп.
Евграфу виднее. Он у нас – главный специалист.
В общем, мы жуем бутерброды с сыром и колбасой, откусываем дряблые огурцы с твердыми пожелтевшими семечками огромной величины, запиваем квасом, бидон которого привезли Анечка и Гюльчатай.
У них обеих слегка виноватый вид. Потому что квас теплый, приторный, больше напоминающий выдохшийся лимонад, хлеб сильно подсохший, фактически уже сухари, а огурцы действительно дряблые, в стариковских морщинах, покрытые пятнами, пропитанные горечью кожуры. Что делать, жара. Зато Гюльчатай сегодня хоть и в платке, но не до глаз, как обычно, а – в завязанном на затылке узлом. Ей говорят в шутку: Гюльчатай, покажи личико!.. – она краснеет и приседает, изображая, что хлопочет вокруг посуды.
Шутка, надо заметить, рискованная. Это все равно что сказать европейской женщине: покажи попку. Можно и по физиономии схлопотать. Но Ильхан, муж, хозяин, не обращает на это внимания. Ильхан счастлив – по лицу его блуждает какая-то младенческая улыбка. Веки прикрыты – от солнца ли, от свободы брезжит в них мечтательный блеск. Жил Ильхан в Оше, работал где-то электриком, начались волнения – квартиру его разграбили и сожгли. Самого Ильхана тогда чуть не убили. За что? За то, что был Ильхан не киргиз, а узбек. Тогда уехал Ильхан в Россию, где, как написал ему дальний родственник, деньги можно лопатой грести. Ничего он, разумеется, себе не нагреб – помотался по бригадам, по стройплощадкам, по городам, пожил в дощатом вагончике, протекающем в дождь, пожил в квартире, где в каждой комнате теснились, как рыба в банке, по три-четыре семьи. За вагончик – плати, за квартиру – тоже плати, старшему его долю отдай, долг за то, что перевезли в Россию, родственнику хоть убейся, но погаси. Дошел Ильхан до отчаяния. Неизвестно, какими ветрами занесло его в местный райцентр, кто ему что подсказал, но однажды возник Ильхан на околице Китежа – за спиной котомка, двое детей, Гюльчатай, замотанная в черный платок. Так и стоял, не решаясь переступить невидимую черту.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});