жужжанием раскрывался, и в нем появлялась Дюймовочка. Так я и воспринимала крокусы, как явление дюймовочек на промерзшей за зиму земле. Эстафету подхватывали белые нарциссы с бледно-желтой короной на голове. Их стебли уже отрывались от земли высоко, сил хватало и на узкие стрелки листьев, которые все же переламывались посередке – мало еще тепла, мало питательного солнца. У нарциссов был чудесный тонкий запах, оттого что с ними возвращались на землю духи, улетавшие зимовать на юг.
Холод, снег и тотальная эвакуация всего живого – бабочек, жучков, листиков, цветов – были неизбежностью. Дачный рай закрывался на амбарные замки – их вешали на двери, а террасу, балкон и нишу закрывали фанерными щитами, последний замок замыкал калитку, после чего происходила передислокация меня и моей свиты (мама, бабушка, дед) в город. Себя я за живое не считала: я смотритель за всей этой живностью, его всевидящее око, бесплотное, но на сторонний взгляд похожее на ангела. Мы с Ванечкой, притаившиеся среди цветов или являющие себя миру открыто и шумно, на лужайке перед домом, хоть и без покрытых перьями крыльев, были ангелами, как их всегда изображают – пухлыми, кудрявыми, голыми двухлетними детьми. Ванечка был курчавый, но худой, а у меня были положенные складки-ниточки на ручках и ножках, но волосы прямые – вместе мы вторгались в атеистический лексикон взрослых словом «ангелочки».
Ева – из ребра Адама, это ж надо такое придумать! До столь высоких технологий мы еще не дошли, хоть и надеемся из найденных археологами костей кого-нибудь воссоздать.
Когда рай заколачивался и мы – те же самые мы – зимовали в городе, все менялось. Бабушка болела, ей делали операции, из мамы выскакивали нервы с ужасными криками, и она колола себе витамины группы В, дед закрывался в своей комнате с коньяком, который к концу вечера превращал его в персонажей картин Пикассо. Картин этих я тогда не видела, но как увидела, сразу узнала. На даче, в раю, весь этот зимний морок исчезал, все казались здоровыми и счастливыми. Бабушка варила варенье на двух керосинках, стоявших в сенях, – мне полагалась клубничная пенка. Мама ставила молоко, купленное в соседней деревне Матушкино, в русскую печь, а я ждала, когда оно станет топленым и на нем нарастет толстая коричневая пенка.
Дед подводил меня к меховому шмелю, садившемуся на перила террасы, и я его гладила. Шмель тоже любит ласку, он не то чтобы урчал, но я чувствовала, что ему приятно. Я ждала раскрытия китайских пионов, белых и розовых, как зефир: их обживали зеленые перламутровые жуки, которые восхищали меня своей неземной красотой. Я их тоже гладила, их металлическая спина – не чета шубке шмеля, но так это другой жанр, инопланетный шик. Шмель – он наш, мех-шерсть-волосы, а переливчатый жук – брат морских раковин. Дед с бабушкой привезли их из Китая несколько – больших, сохранивших шум моря, если приложить к уху. Я слушала море, хоть и не знала, как оно выглядит, и считала его и жуков явлениями другого мира. К нему же относились росшие под окнами гостиной-столовой серебристые маслины с серебряными ягодами – не те оливковые деревья, которые я люблю теперь, в Греции, Провансе, Гефсиманском саду, а какие-то особые, с несъедобными плодами. Еще были нездешние плоды бульдонежа – белые шарики на низкорослых кустарниках, обрамлявших аллею, ведшую от калитки к дому.
За калитку я выбегала часто – к колонке, из которой наливалась вода в два цинковых ведра, их дед поднимал на коромысло и нес в дом. Но однажды мне разрешили отправиться за границу моего мира – через дорогу, в лес. Дед держал меня за руку, чтоб я не заблудилась, а я и сама не отходила ни на шаг, поминутно спрашивая: «Что это?» У леса было много общего с садом: те же березы, орешники, ели, только цветы не нарядные, как у нас, а простенькие – колокольчики, лютики, иван-да-марья. Но кое-что резало глаз.
– А это что?
– Каска, – отвечал дед.
Мина. Граната. Окоп. Танк. Траншея. Фляга. Дед рассказал мне про войну. И я до сих пор уверена, что видела ее своими глазами, поскольку в этих лесных прогулках узнала ее язык и будто вспоминала то, что предшествовало пейзажу после битвы. Прошло после нее уже около двадцати лет, но все осталось нетронутым, с самого 1941-го.
Лес поначалу был бесконечностью: асфальтовая дорога отрезала нас от него, а дальше, сколько ни иди, картина не менялась. Но однажды в нескольких автобусных остановках от нашей дачи лес вырубили и построили на его месте город Зеленоград. Это был очень передовой город, с высокими домами из стекла и бетона, один был институтом электроники, другой – кинотеатром «Электрон», появились магазины, в которых продавали туфли, которых в Москве и не видывали, и продукты без очередей. А то дед каждую пятницу прибывал после работы с двумя коробками, перевязанными крепкой бечевкой, чтоб кормить нас городскими деликатесами, которых не знала деревня Матушкино. Печенье «Крымская смесь», сливочная помадка, вермишель, килька. Деревню, стоявшую по нашу, жилую сторону дороги, тоже пустили под нож – город Зеленоград разрастался.
Большой мир состоял из леса, Зеленограда и злой соседки, ходившей всегда в белом платочке и кричавшей на мужа, кур и пчел, которых они разводили. Еще у них был цепной пес, которому я носила после обеда косточки, он благодарил, но однажды устроил «восстание рабов»: посмотрел на меня с ненавистью, зарычал, а когда я отступила, сорвался с цепи и покусал. Несильно, поскольку из дома выскочила соседка с палкой, и он присмирел под ударами, но прививки от столбняка делать пришлось. Кости отныне доставались земле.
Самым интересным был пруд позади дачного поселка – я любила наблюдать за жуками-плавунцами, ходившими тонкими ногами по поверхности воды, рассматривать желтые кувшинки на зеленых блюдцах, а главное – в пруду водились тритоны, разноцветные дракончики. Дед пытался поймать для меня тритона сачком, но они не давались – в сачок охотно шли только лягушки, чтоб прыгать там, как на батуте.
Центром мироздания была дача. В доме был Нижний мир – подпол, засыпанный шлаком, куда я иногда направлялась на экскурсию. Боялась каждый раз, но затем и шла, чтоб бояться. Там было совершенно темно и жили черти – они не кусались, но были страшными по самой своей природе. Ступать надо было тихо, хотя угольки шлака шуршали под ногами, чтоб чертиков не разбудить, потому что тогда они станут бедокурить и райская дачная жизнь превратится в зимний городской раскардаш. Был