лицо Гоголя было им покрыто. Когда я ощупывал ладонью корку алебастра – достаточно ли он разогрелся и окреп, то невольно вспомнил завещание (в письмах к друзьям), где Гоголь говорит, чтобы не предавать тело его земле, пока не появятся в теле видимые признаки разложения, – после снятия маски можно было вполне убедиться, что опасения Гоголя были напрасны; он не оживет, это не летаргия, но вечныий, непробудныий сон! Хотя Гоголь во время болезни не хотел принимать лекарств, однако быть не может, чтобы он охотно расстался с жизнью. Худо закрытыий правыий глаз его светился каким-то мутным, оловянным цветом и как бы хотел еще раз посмотреть на жизнь.
В приступе необузданной искренности, который вдруг случился с Николо Синчеро по возвращении из дома Талызина, он дал против себя чистосердечные показания, которые давать, скорее всего, не собирался. Как явствует из письма, мысль о том, что Гоголь, возможно, не умер, а находится в состоянии, о котором сказано в его завещании, пришла в голову Синчеро только тогда, когда мягкий, но непроницаемый для дыхания алебастр уже был наложен толстым слоем на лицо автора “Мертвых душ”; когда материал уже успел затвердеть; и когда уже нужно было проверить степень готовности негатив-формы маски:
…был разведен алебастр и лицо Гоголя было им покрыто. Когда я ощупывал ладонью корку алебастра – достаточно ли он разогрелся и окреп, то невольно вспомнил завещание…
А далее Синчеро, еще не вникнув умом в суть написанного, заявляет:
…после снятия маски можно было вполне убедиться, что опасения Гоголя были напрасны; он не оживет, это не летаргия, но вечныий, непробудныий сон!
Действительно, очень мало было шансов, что Гоголь, в случае если он был в летаргии, вдруг оживет после действий Рамазанова и Баранова, лишивших его путем наложения на лицо алебастра всякой возможности дышать.
Вопрос о том, насколько редким может быть дыхание в состоянии vita minima, не имеет точного ответа, как и вопрос о количестве сердечных сокращений, – академик Павлов фиксировал два-три малозаметных удара сердца в минуту у крестьянина Ивана Качалкина, находившегося в летаргии с 1898 по 1918 год в условиях клиники; количество дыхательных движений было еще более редким – эти параметры индивидуальны и зависят не столько от продолжительности, сколько от глубины летаргического сна.
Ничего более определенного, чем сказанное Елизаветой Вагнер, которая отметила, что “дыхание сделалось реже и реже” в ту минуту, когда Гоголь “как будто уснул”, сказать невозможно.
Однако о времени, которое могли затратить Рамазанов и Баранов на снятие маски с лица Гоголя, можно составить достаточно точное представление. Оба привыкли работать быстро – так, чтобы им не успели помешать обеспокоенные родственники умершего, которые, по признанию Синчеро, стремились заглянуть в комнату, где снималась посмертная маска, и проверить, как обращаются с усопшим необычные мастера. “Приходится обмануть всю семью, незнакомую с процессом снимания масок, уверяя, что не буду касаться лица покоийника, которое, по мнению близких к умершему, может испортиться от алебастра”, – повествовал о ремесле Синчеро.
Из послания Кукольнику можно установить, что в случае с Гоголем был, во‑первых, использован именно алебастр, затвердевающий в отличие от гипса значительно быстрее – 5 вместо 20 минут, а во‑вторых, для получения смеси употребили горячую воду, “на котороий алебастр гораздо скорее стынет, нежели на сыроий”, как пишет сам Рамазанов.
Всё это позволяет предположить, что дыхание Гоголя, если оно не замерло полностью, оставалось заблокированным от 3 до 5 минут – душа могла отлететь, но могла и удержаться в теле, где теплилась “скрытая жизнь”.
Когда негатив‑форму маски сняли, Синчеро по какой-то причине, о которой он не сообщает Кукольнику, решил, что Гоголь “не оживет”. Свою убежденность он подкрепил лишь патетическими словами: “это не летаргия, но вечныий, непробудныий сон!” Больше он Нестору Васильевичу ничего не объяснял.
Однако во втором тексте, созданном сразу же вслед за первым и опубликованном в виде заметки в “Московских ведомостях” от 26 февраля 1852 года, Рамазанов, спохватившись, принялся менять показания.
Скоропалительно написанное и отправленное Нестору Кукольнику письмо уже было не вернуть, но исправить – резко и в то же время аккуратно, на манер передергивания карт – те моменты, которые могли ужаснуть гоголевского однокашника, а значит и широкую литературную публику, с которой был связан адресат, еще было возможно.
Заметка во многом повторяла письмо. Во вступительных фразах она практически полностью с ним совпадала – и в этом состояла тонкость перехода к новой версии событий. Здесь было всё, что было в письме, – и неожиданный звонок в дверь после обеда, и призвание старика Баранова, и отъезд в дом Талызина, и четверть часа езды на Никитский бульвар, и гробовая крышка у дверей. Но дойдя до главного – а главное состояло в том, в какую минуту Синчеро вдруг вспомнил о завещании, до или после наложения алебастра на лицо Гоголя и когда – до или после снятия маски – он “вполне убедился”, что Гоголь “не оживет”; дойдя до этих ключевых моментов, Синчеро все убийственные после поменял на спасительные до.
Когда я подошел к телу Гоголя, он не казался мне мертвым. Улыбка рта и не совсем закрытыий правыий глаз его породили во мне мысль о летаргическом сне, так что я не вдруг решился снять маску, – писал теперь Рамазанов, – но приготовленныий гроб, в которыий должны были положить в тот же вечер его тело, наконец беспрестанно прибывавшая толпа желавших проститься с дорогим покоийником, заставили меня и моего старика, указывавшего на следы разрушения, поспешить снятием маски, после чего с слугою, мальчиком Гоголя, мы очистили лицо и волосы от алебастра и закрыли правыий глаз, которыий, при всех наших усилиях, казалось, хотел еще глядеть на здешниий мир, тогда как душа умершего была далеко от земли.
Синчеро, вероятно, полагал, что в таком варианте описания случившегося он будет выглядеть безупречно. Ведь он задумался о возможной летаргии не после опрометчивых действий, способных привести к умерщвлению “мнимо умершего” с той же вероятностью, что и преждевременная некропсия. Нет, разумная “мысль о летаргическом сне” посетила голову осмотрительного Синчеро до наложения алебастра на гоголевское лицо. Более того, снять треклятую маску Синчеро решился “не вдруг” – он всматривался в гоголевскую “улыбку рта” и “не совсем закрытый правый глаз”; он колебался, он сомневался, потому что Гоголь “не казался мертвым”…
Всё представлялось теперь в ином свете. Но таково было свойство натуры Синчеро, что, скрывая правду за неправдой, он обнажал новую правду, которая требовала сокрытия.
Однако для дальнейших сокрытий Синчеро не хватило