Но, что бы ни делали, воды не хватало, и фонтаны, эти чудеса искусства, иссякали, как мы неизменно видим это и сейчас, несмотря на подобные морям резервуары, устройство которых и подведение к ним воды через зыбучие пески и топи обошлось в столько миллионов. Кто бы мог подумать, что недостаток воды приведет к гибели нашей пехоты? В ту пору царствовала г-жа де Ментенон, речь о которой впереди. Г-н де Лувуа был тогда в добрых отношениях с нею, между ними царил мир. Он придумал повернуть реку Эр между Шартром и Ментеноном и направить ее к Версалю. Кто сможет сказать, во сколько золота и человеческих жизней обошлась эта затея, упорно исполнявшаяся долгие годы? В лагере, который был там устроен и просуществовал очень долго, дошло до того, что под страхом суровой кары запретили говорить о заболевших, а особенно об умерших, которых убила непосильная работа, а еще более — испарения развороченной земли. А сколько людей многие годы не могли исцелиться от хворей, вызванных этими испарениями!
Сколькие так и не выздоровели до конца жизни! Тем не менее не только обычные офицеры, но и полковники, бригадиры и генералы, привлеченные к этим работам, не имели права даже на четверть часа отлучиться оттуда и прервать надзор за исполнением их. Наконец в 1688 г. их прекратила война, и они так и не возобновились; только бесформенные кучи земли остались памятниками, увековечивающими это жестокое безумство.
Под конец жизни король, устав от прекрасного и от многолюдия, внушил себе, что иногда его тянет к уединению в какой-нибудь маленькой обители. Он стал искать в окрестностях Версаля, где удовлетворить эту новую прихоть. Он посетил многие места, объездил холмы, откуда открывается вид на Сен-Жермен и широкую равнину внизу, по которой, покинув Париж, извивается Сена, омывая плодородные и богатые земли. Его убеждали остановиться на Люсьене, где Кавуа впоследствии построил дом, из которого открывается прелестный вид, но король ответил, что такое прекрасное место его разорит и что поскольку он задумал построить совсем крохотный домик, то ищет такое место, расположение которого не позволило бы и думать о том, чтобы сделать что-то еще.
За Люсьеном он отыскал чрезвычайно узкую и глубокую ложбину с крутыми склонами, болотистую и оттого недоступную, всякий вид из которой со всех сторон закрывался холмами; на склоне одного из них была нищая деревушка, называвшаяся Марли. Замкнутость, отсутствие всякого вида и возможности создать его составляли единственное достоинство этого места; лощина была настолько тесной, что там невозможно было размахнуться и распространяться в стороны. Король выбрал ее, как выбирал бы министра, фаворита, командующего армией. Осушить эту свалку, куда со всей окрестности сбрасывали мусор, навезти туда земли стоило огромных трудов. И вот уединенный приют был готов. Предполагалось, что в нем два-три раза в год король будет проводить три ночи, со среды до субботы, и сопровождать его будет примерно дюжина придворных, без которых невозможно обойтись. Постепенно эта обитель отшельника стала разрастаться, воздвигались все новые и новые здания, холмы срезались, чтобы освободить место для строительства, а самый крайний был срыт, чтобы открылся хоть какой-то, пусть даже не самый лучший, вид. И вот в конце концов со всеми возведенными дворцами, водоемами, садами, акведуками, знаменитым и прелюбопытным устройством, именуемым мар-лийской машиной, парками, ухоженным и огороженным лесом, статуями, драгоценной мебелью Марли стал таким, каким мы его видим сейчас, хоть после смерти короля он и обобран; его великолепные густые леса были насажены из высоких деревьев, перевезенных сюда из Компьеня и более отдаленных мест, и, хотя три четверти из них не приживалось, их тут же заменяли новыми; обширные пространства дубрав и тенистые аллеи здесь сменяются неожиданно широкими прудами, по которым катались в гондолах, а потом вновь переходят в леса, в которые со дня их посадки не проникал солнечный свет, и я говорю так, потому что сам убедился в этом через полтора месяца; стократно переделывавшиеся водоемы и каскады, обретавшие всякий раз совершенно другой облик; садки для карпов, украшенные позолотой и изысканнейшей росписью, которые сразу же по завершении наново переделывались теми же самыми мастерами, — и так несчетное число раз; поразительная машина, о которой только что упоминалось, с ее грандиозными акведуками, водоводами и чудовищными резервуарами, предназначенная единственно для Марли и уже не подводящая воду в Версаль, — даже всего этого достаточно, чтобы утверждать, что Версаль, каким он предстает нам, обошелся дешевле Марли. А если добавить к этому расходы на постоянные переезды, притом нередко с весьма многолюдной свитой, поскольку кончилось тем, что пребывание в Марли почти сравнялось с пребыванием в Версале и к концу жизни короля стало обычным делом, то не будет преувеличением сказать, что Марли встал в миллиарды. Такова была судьба свалки, обители змей, лягушек и жаб, выбранной единственно ради того, чтобы уменьшить расходы. Таков был дурной вкус короля во всем и надменное стремление насиловать природу, которого не смогли подавить ни самая обременительная война, ни набожность.
Не следует ли от сих неразумных злоупотреблений короля своим могуществом перейти к другим, более свойственным человеческой природе, но ставшим в некотором роде еще более пагубными? Я имею в виду любовные связи короля. Скандальные слухи о них разносились по всей Европе, позорили Францию, расшатывали государство; они, вне всякого сомнения, навлекли на него все те беды, под гнетом которых оно очутилось на самом краю гибели, и привели к тому, что законная династия во Франции оказалась на волосок от пресечения.[120] Эти бедствия обратились во всевозможные язвы, которые будут еще долго ощущаться. Людовик XIV, с юных лет более, чем кто-либо из его подданных, созданный для радостей любви, наскучив порхать и срывать мимолетные доказательства благосклонности, наконец остановился на Лавальер. Известно, как развивалась эта история и какие принесла плоды.
Следующей была г-жа де Монтеспан, чья необыкновенная красота поразила его еще в царствование г-жи де Лавальер. Г-жа де Монтеспан очень скоро это заметила и тщетно умоляла мужа увезти ее в Гиень, но он в своем неразумном доверии не желал ее слушать. А она тогда была вполне чистосердечна с ним. В конце концов она вняла королю, и тот отнял ее у мужа с чудовищным скандалом, отозвавшимся у всех народов ужасом и явившим миру невиданное зрелище двух любовниц одновременно. Король возил обеих в карете королевы к границам, в военные лагеря, иногда в армии. Простой народ, сбегавшийся со всех сторон, лицезрел трех королев сразу, и каждый в простоте душевной спрашивал у соседа, видел ли он их. Наконец г-жа де Монтеспан одержала победу и стала единственной владычицей и короля, и его двора, причем это уже никак не скрывалось; для полноты же распущенности нравов г-н де Монтеспан, дабы он тоже не остался ни при чем, был посажен в Бастилию,[121] затем сослан в Гиень, а его супруга сменила графиню де Суассон, которая, впав в немилость, была вынуждена уйти с созданной нарочно для нее должности обер-гофмейстерины двора королевы; обладательнице этой должности предоставлялось право табурета: ведь г-жа де Монтеспан, будучи замужем, не могла быть пожалована титулом герцогини.
После этого покинула свой монастырь Фонтевро «королева аббатисс», сохранив, правда, верность монашеским обетам; превосходя красотой и умом свою сестру г-жу де Монтеспан, она благодаря остроумию и веселому характеру славилась как новая Никея[122] и вместе со своей второй сестрой г-жой де Тианж почиталась самой очаровательной из приближенных к королю женщин и украшением всех придворных дам. Беременность и роды г-жи де Монтеспан не скрывались. Двор г-жи де Монтеспан сделался средоточием придворного общества, развлечений, карьер, надежд, опасений министров и полководцев и унижения для всей Франции. Он стал и средоточием умственной жизни, а также образа мыслей и поведения, настолько особенного, изысканного, утонченного, но всегда естественного и приятного, что его невозможно было ни с чем спутать. Он в бесконечной степени был свойствен всем трем сестрам, умевшим привить его другим. Еще и посейчас с удовольствием ощущаешь эту приятную и простую манеру у немногих до сих пор живых людей, приближенных к ним и получивших у них воспитание; в самом обычном разговоре их отличаешь среди тысяч других.
Настоятельнице Фонтевро из всех трех эта манера была присуща в наибольшей степени, и, пожалуй, она была самой красивой. С этим еще соединялась редкостная и весьма глубокая ученость; она знала богословие и творения отцов церкви, была сильна в Священном писании, владела многими языками и, говоря на любую тему, восхищала и захватывала слушателей. Ум невозможно скрыть и в обычной жизни, и нет никаких сомнений, что знала она гораздо больше представительниц своего пола. Она великолепно владела пером. У нее были особые способности к управлению, и этим она стяжала любовь всего своего ордена, хотя управляла им в строгом соответствии с уставом. Хоть пострижена она была без особой охоты, но у себя в аббатстве жила по уставу. Ее пребывание при дворе, где она не покидала апартаментов своих сестер, не бросило ни малейшей тени на ее репутацию; правда, странно было видеть особу в монашеском одеянии, пользующуюся благосклонностью подобного рода, но если благопристойность может существовать сама по себе, то следует утверждать, что даже при этом дворе г-жа де Фонтевро ни в чем не погрешила против нее.