Допив вторую чашку, князь Усольский неожиданно сказал:
– А теперь, молодой человек, уделите-ка старику минуту времени. Хочу похвастать перед вами моей коллекцией буддийских раритетов.
Норушкин с живостью поднялся из-за стола и вслед за студенистой тушей хозяина направился в глубь дома, в заставленный, как ламаистская кумирня, болванами клыкастых демонов и будд кабинет. С вежливым любопытством осмотрев серебряное колесо-хурдэ, способное при помощи особой молитвы испепелять в прах врагов жёлтой веры, тяжёлый тибетский манускрипт, сутры которого повествовали о том, где обитает последний огонь и как устроено время, и ганьди из красного дерева с вырезанными на торцах жабами, служащее для призвания свирепых докшитов, Илья собрался было высказать восхищение диковинами, как вдруг Усольский безо всяких предисловий поинтересовался:
– Скажите, давно вы получали известия от вашего брата Николая?
Норушкин, может, и ожидал каких-то маловероятных, скорее всего околичных, с обиняками вопросов о своём знакомстве с двойняшками (мопс свидетель, всё вышло так случайно и невинно), но уж никак не думал о возможном интересе к брату Николаю, о существовании которого не успел ещё поведать даже Маше. Однако, судя по тону тучного князя, интерес этот и был главной причиной их удаления в кабинет, а буддийские раритеты послужили лишь предлогом.
– Да вот уже полгода – ничего. Последнее письмо из Читы было, куда он из Монголии вернулся.
– Стало быть, – сказал действительный тайный советник, – у меня о нём самые последние сведения. Хотя им тоже сроку почти четыре месяца.
Вслед за тем, усадив Илью на кожаный диван, хозяин в общих чертах изложил суть служебного донесения секретного агента Чапова, в котором внедрённый в Гусиноозёрский дацан гэлун сообщал о встрече с отставным поручиком Николаем Николаевичем Норушкиным и обо всех похождениях последнего, географию и событийную часть которых тот сам обстоятельно Чапову и расписал. Было там (в донесении) и о бескрайней Халхе с её табунами, где в гривах лошадей гнездится вихрь, об окружённых долгим блеянием овечьих гуртах, о забайкальской степи, где цветущие травы кланяются и дымятся на ветру, было о дьявольских убырках-чотгорах, колдуне Джа-ламе и гибельной сибирской башне, было о чёрной и низкой даурской ночи, которую так и тянет располоснуть саблей, чтобы хлынула из раны заря...
Некоторое время Илья соображал: не шутка ли всё это?
– В нашем заведении баснями не кормят, – сказал откормленный явно не баснями Усольский. – Не то место и не тот случай. Я ведь, Илья Николаевич, при Департаменте полиции состою, на самом его, можно сказать, мистическом фланге – от натиска потусторонних сил отечество храню. С миром духов-то у нас – то согласие, то борение, а по большей части, прямо скажем, во всех смыслах брань. Тут ухо востро держи! Вы думаете, голубчик, отчего я такой толстомясый? Синтоисты в девятьсот четвёртом на войсковые наши склады мышеядь наслали, а мы, само собой, на пути заклятий их заслоны ставили – в меня вот рикошетом и ударило. Девять лет, считай, минуло, так только нынче немного аппетит унялся.
– Так что же с братом? Жив ли?
– Не знаю. – Вид, впрочем, князь Усольский имел вполне осведомлённый. – Похоже, угодил он аккурат к чотгорам. Уж больно он у вас горяч – отступиться не захотел, а прикрытие ему из духовидцев в один миг организовать никак невозможно было. Вы родственник, поэтому скрывать не стану – дела его, должно быть, плохи. А если так, то и нам на орехи достанется, поскольку брат ваш под опекой светлого был, о чём я вам уже рассказывал.
– Не знаю как и верить – всё будто сказка.
– Верить или нет – дело ваше. Только давайте так, голубчик, уговоримся: если вам весть от брата будет, вы мне непременно дайте знать, а уж если я получу какие сведения, то и вас, в свою очередь, извещу. Идёт?
Илья согласился – никакого умысла скрывать от кого-то известия о брате он не имел и рассказал бы о них безо всякого уговора.
– Рад был знакомству, – тяжело поднялся из кресла Усольский. – Чем собираетесь заняться по окончанию учёбы? В нашем управлении сейчас для словесников интереснейшая есть работа – творящий язык, которым мир осуществился, помните? Готов за вас похлопотать, имейте, голубчик, в виду.
Норушкин рассеянно улыбнулся.
– Ну что же, заходите почаще в гости, буду рад. А красавиц моих я и сам едва различаю: у Даши слезы, как водится, солёные, а у Маши, верите ли, сладкие. В остальном они, ей-богу, капля в каплю. Вот уж где сказки!
11
История брата, поначалу удивившая и озадачившая Илью, недолго занимала его мысли, поскольку на второй день после гатчинского чаепития в Петербурге неожиданно скончался его отец. Дело было так: вскоре после обеда почувствовав в животе жжение и сильнейшие колики, Норушкин-старший послал за домашним врачом, но когда тот в спешке прибыл, больной уже находился без сознания и через сорок минут, не приходя в себя и испуская изо рта аммиачное зловоние, прискорбным образом – без исповеди – умер. Вначале заподозрили отравление и даже взяли под стражу перепуганного повара, но патологоанатомическое обследование показало, что смерть Норушкина-старшего наступила от резкого выброса в организм мочевой кислоты в результате внезапного и полного прекращения работы почек. Диагноз – уремия. Сулему, которая способна вызвать подобный исход, в крови не обнаружили, повара благополучно отпустили.
В ту минуту, когда Илья сообщил эту горестную новость Маше, он впервые почувствовал сладость ее слез – они были такие сахарные, что на них, как на патоке, впору было варить варенье.
Похоронив отца, Илья – пополам с неведомо в каких пустынных и диких краях скитающимся братом – получил в наследство ценные бумаги на семьдесят тысяч рублей, круглую сумму ассигнациями, доходный дом в пестрящей красными фонарями Мещанской (под этими фонарями крупные блондинки из прибалтийских губерний зарабатывали себе приданое) и усадьбу Побудкино, неизменно наследуемую только по мужской линии. Матери Ильи был отписан в собственность дом на Гороховой и положен пенсион в форме банковских процентов с тридцатитысячного капитала.
12
Густое гатчинское время с его велосипедными прогулками, лебедиными прудами, светлыми и свежими, как вода в ключе, поцелуями истекло, его, словно полную мёда ячею в янтарных сотах прожитых Норушкиным благодатных дней, туманным воском запечатала смерть отца; но случись вдобавок к этому ещё и гибель полумира, чума в Китае, масляный пузырь на море от нового Титаника – ничто бы не смогло надолго отвлечь влюблённых от их простительных глупостей и развеять их чарующее сумасшествие.
К началу занятий в Университете Илья перебрался из-под родного крова на Гороховой, где прежде жил с родителями, в одну из дорогих квартир нового – с башенками, эркерами, изразцами по углам и фасаду и черепицей на карнизах – югендстильного дома на Каменноостровском, куда к нему теперь и наведывалась Маша. В этом просторном, шикарном и вместе с тем комфортном обиталище, где стальной воздух петербургской осени согревало паровое – новость! – отопление и ароматные ольховые дрова, задорно потрескивавшие в камине, Илья с Машей любили друг друга с таким самозабвением, таким отрешением от течения всевластного времени, что предоставленные им приличием два-три часа уединения свивались в неразличимый по минутам крошечный клубок, в одно счастливое лучезарное мгновение.
В свою очередь, Норушкин тоже стал регулярно бывать в доме Усольских на Казанской улице и даже сделался там своим человеком, о чём ясно свидетельствовал хотя бы тот факт, что однажды царственная маменька вручила ему два фунтика из крафт-бумаги: в одном была жасминовая добавка молихуа, в другом – сушёные листья цаган-даля. Несомненно, был бы и третий фунтик, но таинственный рубарб к этому времени в закромах Усольских изошёл. Впрочем, как вскоре выяснилось, тут маменька слукавила, поскольку стоило Илье отважиться и с соблюдением всех подобающих формальностей сделать Маше предложение – сразу же нашёлся и рубарб.
О том, что Маша предложение с открытым сердцем приняла, не стоит и говорить; Даша же под напускной торжественностью едва утаивала озорную мину, из чего Норушкин заключил, что в тайные детали его предосудительной – разумеется, с ханжеских позиций света – связи с её сестрой она посвящена. А может, всё было ровно наоборот – открыто ликовала Даша, а Маша напускала на себя парадность – и в самом деле, не лизать же им глаза.
– Пора, голубчик, право слово, пора, – сказал Илье князь Усольский, за последние два месяца и впрямь заметно спавший с тела. – Время не ждёт – агенты наши повсеместно усугубление зла и сгущение тьмы наблюдают, а вы всё без наследников. Не дело.
Норушкин понял его слова, как вполушутку данное ветхозаветное напутствие плодиться, и, разведя руками, с лицедейской фатальностью ответил, что, мол, на всё воля Божья и во всяком, пусть даже самом пустяковом, начинании промысел Его.