— Дарья Семеновна!.. Телеграмму вам телеграммщик принес, — приотворив немного дверь, но не просовывая в нее даже и головы, сказала в это время кухарка Невредимовых Аннушка, и Алексей Фомич увидел, как сразу угасла улыбка на лице Дарьи Семеновны, как это лицо побледнело.
Точно кольнуло его, поднялся со стула Сыромолотов, чтобы поглядеть в окно на двор. Он уже приготовился увидеть опять того же старичка с суковатой палкой, но телеграмму принес другой, совсем почти еще мальчишка, вида беспечного, даже, пожалуй, озорного, но тоже с кожаной блестевшей на солнце черной сумкой через плечо и с палкой, только гладкой и потоньше, чем у старичка.
— Что бы это могла быть за телеграмма?.. От кого это? — встревоженно спросил Петр Афанасьевич, и голова его при этом не то что задрожала, а как-то даже дернулась раза три.
— В прапорщики, должно быть, произвели Сашу и Геню, — догадался что ответить ему Алексей Фомич: он знал, что пока еще в школе прапорщиков были оба младшие сыновья Дарьи Семеновны.
— А может быть, да… Может быть, так и будет, — пытался успокоить себя старец. — Я забыл уж, когда их туда зачислили, в школу прапорщиков, но могли… могли ведь выпустить и досрочно…
И, подняв брови, зашевелил он губами, чтобы высчитать, вышел ли срок к производству племянников его в прапорщики, но… это оказалось уже ненужным: вошла Дарья Семеновна с телеграммой, которая, как рассмотрел издали Алексей Фомич, не была распечатана ею.
— Ну что? — спросил он ее вполголоса.
— Боюсь я, — прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман пиджака и тут же вышел из комнаты.
— Что там, а?.. От кого? — спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.
— Это так себе… Это, наверно, пустяки какие-нибудь, — попробовала солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в армии.
И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не говоря, только поманил ее пальцем.
И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она: "Петичка!.. Петя!.." — и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с материнским горем.
Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер…
Когда Алексей Фомич, проводив рыдающую Дарью Семеновну в ее спальню и оставив ее там на заботу Аннушки, крупной полнотелой женщины пятидесяти с лишком лет, вернулся в комнату старца, обдумывая на ходу ложь, какую нужно бы было ему сказать, он увидел прежде всего, что голова старца не повернулась к нему: она была неподвижна и как-то неестественно запрокинута на спинку кресла, в котором он сидел, а обе руки конвульсивно шевелили пальцами на его острых коленях…
Глаза старца были открыты, но неотрывно смотрели куда-то вверх, и в них не было уже никакой мысли; рот, с деснами, лишенными зубов, был тоже, как и глаза, широко открыт, но безмолвен…
Пораженный, с минуту стоял Алексей Фомич, глядя только на шевелившиеся пальцы старца, но вот и они перестали шевелиться.
— Что это?.. Обморок… или… — проговорил вполголоса Алексей Фомич и, почувствовав сильную слабость в коленях, опустился на стул и опустил голову.
Он не мог не опустить ее: из нее как будто сразу вылетели все мысли, и только опустив ее и закрыв глаза, оказалось возможным снова начать думать.
Не было во всю жизнь Сыромолотова, чтобы столько обрушилось на него сразу за какой-нибудь час, точно действительно рухнула над его головой крыша и с потолка на него посыпалось, хоть выбегай поскорее из дому.
Он понял, что перед ним не обморок, а смерть, и что этой смерти могло бы не быть вот теперь, здесь, если бы другая смерть не выхватила там, на фронте, брата Нади, которого ему так не привелось даже и увидеть.
Убит Петя, а как именно? Может быть, разорван на куски снарядом так, что и собрать тело нельзя?.. Алексей Фомич в лихорадочном беге мыслей представил было такое разорванное на куски и разбросанное по земле тело, но тут же поднялся…
Он еще раз подошел к тому, с кем только что говорил и с кем говорить больше уже никто не будет, и ему стало страшно. Он хотел было протянуть свою руку к его руке и не мог… Подумал вдруг: "Нельзя мне быть здесь одному дольше". — И пошел туда, где рыдала, — что было слышно отсюда, — Дарья Семеновна.
Открыв дверь ее спальни, он остановился. Почему-то все-таки представилось ему: если сказать о том, что умер Петр Афанасьевич, то это отвлечет Дарью Семеновну от ее горя, как его самого отвлек от личного удара другой, сильнейший удар: так во время нестерпимой зубной боли иные колют чем-нибудь режущим больную десну.
— Дарья Семеновна! — сказал он громко.
Она лежала на кровати, и на плече ее он увидел толстую старую утешающую Аннушкину руку, а сказать громко ему пришлось, чтобы она могла расслышать его сквозь свои рыдания.
— Дарья Семеновна! — повторил он, подойдя. — Встаньте, пожалуйста!.. Посмотрите, что там с Петром Афанасьевичем!
— С Петром… Афанасьевичем? — И поднялось красное мокрое лицо от подушки.
— Да… Ему что-то плохо, — твердо проговорил Алексей Фомич.
И сначала ахнула Аннушка, потом, уперев руки в ее колени, поднялась Дарья Семеновна.
Она смотрела еще заплаканно, она еще вздрагивала от рыданий, подавляемых ею, но когда Алексей Фомич повторил: "Очень плохо!" — поняла его, видимо, так, как ему и хотелось быть понятым.
Она как бы отупела вдруг и стала безвольной и бессильной. Сыромолотов поддерживал ее под локоть, когда она согбенно выходила вслед за Аннушкой из спальни.
Эту спальню ее от кресла с телом старца Невредимова отделяла всего только одна комната в несколько шагов шириною, но Сыромолотову показались чрезмерно тяжелыми и долгими сделанные им шаги.
Он отвернулся к окну, когда обе женщины приблизились вплотную к креслу. Он, художник, всю жизнь стремившийся только к тому, чтобы видеть и запомнить как можно больше людей в каких угодно положениях и при любой обстановке, не в состоянии был теперь оставаться только художником; и даже как-то совершенно непроизвольно обе руки его поднялись к ушам при первых резких вскриках сначала Аннушки, а за ней Дарьи Семеновны.
Должно было пройти несколько не поддающихся подсчету мгновений, пока он, наконец, ощутил в себе решимость подойти к женщинам, а подойдя, заметил, что щеки его вдруг как-то совершенно незнакомо ему захолодило от первых в его сознательной жизни слез.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
У Аннушки, как знал это Алексей Фомич, часто болели зубы и зимою непременно бывали «прострелы». От зубов обычно она просила в аптеке какой-то "уксус от четырех разбойников", от «прострелов» другое, не менее загадочное средство — "семибратнюю кровь", — и он удивлялся, как такие лекарства отпускали ей в аптеке.
При простреле спины или поясницы Аннушка хотя и не лежала, но, говоря безнадежным тоном: "Вступило!" — двигалась кособоко, поохивала, грела спину и поясницу около кухонной плиты.
Когда она отворяла входные двери Алексею Фомичу, он заметил у нее некоторую кособокость в соединении с мрачностью взгляда, но, видимо, «прострел» был уже на исходе. Теперь же точно выбило сразу из нее то, что «вступило», такой она стала деятельной и подвижной, насколько позволяла ей это тучность.
Вместе с нею Алексей Фомич перенес тело старца на диван, с которого пришлось снять валик и подставить стул, так как после смерти тело как бы вытянулось, оставаясь легким.
Дарья Семеновна уже не рыдала больше, она оцепенело примолкла. И хотя время от времени шептала про себя: "Что же я теперь буду делать?" — но двигалась тоже, держась близ Аннушки, а не зятя.
И когда Аннушка заговорила о том, что надо обмывать тело, Алексей Фомич вспомнил о своей Фене и сказал, что пойдет домой, пришлет ее, а мимоходом зайдет на почту телеграфировать Наде, чтобы приезжала немедленно.
Слишком тяжело ему было в невредимовском доме, и по улице он шел не обычным своим шагом, который местная молодежь назвала "мертвым сыромолотовским", а походкой хотя и пожилого тяжелого человека, но явно спешащей.
Он зашел даже и на почту, — это было по дороге, — но посылать телеграмму раздумал: и самое слово это «телеграмма» теперь казалось ему очень зловещим, и не хотелось беспокоить Надю, которая все равно ведь должна была приехать если не сегодня, то завтра, и успела бы вызвать Нюру, если бы нашла, что та сможет быть на похоронах дедушки, обремененная грудным ребенком, оставив обожженного мужа, за которым тоже нужен был уход.