Пьер заметил молодую даму, которая ехала одна в темно-голубой коляске и очень ловко правила. То была красивая, невысокого роста шатенка с матовым лицом, большими кроткими глазами, скромная, чарующая своей простотой. На ней было строгое шелковое платье цвета опавших листьев и большая, немного экстравагантная шляпа. Увидев, что Дарио разглядывает даму, Пьер спросил, кто она; тот улыбнулся. Да никто! Тоньетта, одна из тех редких дам полусвета, которых удостаивает своим вниманием римское общество. И князь продолжал в подробностях рисовать ее биографию с непосредственностью и великолепной откровенностью, свойственной итальянцам в любовных делах. Девица неизвестного происхождения, по словам одних — из самых низов, дочь какого-то кабатчика из Тиволи, по словам других — дочь неаполитанского банкира, но, во всяком случае, умница, сумевшая приобрести манеры и с очаровательным радушием принимавшая в небольшом особняке на улице Тысячи, который подарил ей старый, ныне уже покойный, маркиз Манфреди. Тоньетта держалась скромно, никогда не заводила более одного любовника сразу, и княгини, герцогини, любопытство которых она возбуждала, прогуливаясь по Корсо, находили, что она очень мила. У молодой женщины была одна особенность, которая ее прославила: покоряясь порой безрассудным влечениям сердца, она бескорыстно отдавалась возлюбленному, принимая от него лишь единственный дар — букет белых роз поутру; и, встречая ее на Пинчо, неделю за неделей, с букетом роз — белых, как сама невинность, как цветы новобрачной, дамы улыбались снисходительно и нежно.
Но тут Дарио прервал свой рассказ и церемонно поклонился красивой даме, которая вместе с каким-то господином проезжала мимо в огромном ландо. И он только сказал священнику;
— Моя мать.
Ее-то Пьер уже знал. По крайней мере, слышал о ней от виконта де Лашу: в пятьдесят лет, после смерти князя Онофрио Бокканера, Флавия вторично вышла замуж; все еще неотразимая, она, по примеру юных девиц, приглядела себе на Корсо красавца по вкусу, пятнадцатью годами ее моложе; Жюль Лапорт, бывший сержант швейцарской гвардии и, по слухам, бывший коммивояжер, торговавший реликвиями, был замешан в какой-то скандальной афере с поддельными «святынями»; и как в сказке, где пастухи женятся на королевах, она превратила этого удачливого авантюриста в осанистого маркиза Монтефьори.
Экипаж Дарио сделал еще один круг, просторное ландо снова проплыло мимо, и Пьер успел разглядеть обоих. Маркиза и в самом деле была поразительно хороша классической прелестью римлянки в пышном расцвете красоты: высокая, плотная, темноволосая, с головой богини, с правильными, хотя и несколько тяжеловатыми чертами лица; только пушок над верхней губой выдавал ее возраст. У маркиза, этого обытальянившегося швейцарца из Женевы, в придачу к солидной офицерской выправке и усам вразлет была еще и горделивая осанка; говорили, что он неглуп, очень весел и покладист, дамский угодник. Маркиза кичилась им и возила его с собой — всем напоказ; жизнь началась для нее сызнова, словно ей было двадцать лет, и теперь, вовсе позабыв о существовании сына, с которым она встречалась порою только на прогулке, как со случайным знакомым, Флавия в объятиях своего красавца проматывала последние крохи состояния, которые уцелели после потери виллы Монтефьори.
— А сейчас посмотрим на заход солнца, оно садится позади собора святого Петра, — предложил Дарио, добросовестно исполняя роль чичероне, показывающего достопримечательности города.
Коляска свернула на площадку, где, оглушая звуками труб и литавр, гремел военный оркестр. Множество экипажей, привлеченных музыкой, уже выстроились здесь, а толпа фланирующих пешеходов все росла и росла. С этой восхитительной площадки, очень высокой и очень обширной, открывался один из чудеснейших видов Рима. По ту сторону Тибра, над белесым хаосом нового квартала — Прати-ди-Кастелло, меж зеленеющих садов Монте-Марио и Яникульского холма возвышался собор св. Петра. Еще дальше влево раскинулся старый город — безбрежное и зыбкое море крыш: здания, здания, сколько хватал глаз. Но взор то и дело возвращался к собору св. Петра, который в недосягаемом величии безраздельно властвовал в лазури. С площадки открывалось великолепное зрелище, когда позади каменного колосса, в глубине необозримого неба, медленно садилось солнце.
Порою — это рушатся окровавленные тучи, это битвы великанов, швыряющих друг в друга глыбами скал, погибающих под чудовищными развалинами объятых пламенем городов. Порою — это алые просветы, вспыхивающие во мраке озер, будто кто-то закидывает лучистую сеть, чтобы выудить затонувшее в водорослях светило. Порою — это розовый туман, оседающий нежной пылью сквозь жемчужную сетку льющего в отдалении дождя, занавесившего тайну горизонта. Порою — это триумфальный кортеж, весь в пурпуре и золоте, колесницы туч, катящиеся по огненным колеям, галеры, плывущие по лазурному морю, пышное, причудливое великолепие, низвергающееся в бездонную пропасть густеющих сумерек.
Но в тот вечер перед глазами Пьера несравненное зрелище предстало исполненным тихого, ослепительного и обреченного величия. Вначале солнце, скатившееся с незапятнанного, необычайной прозрачности неба и повисшее прямо над куполом собора св. Петра, еще сверкало так, что глазам становилось нестерпимо больно. И в ослепительном сиянии раскаленный купол как бы плавился жидким серебром, а крыши соседнего квартала Борго полыхали морем сверкающих угольев. Но по мере того, как солнце заходило, оно тускнело и переставало слепить глаза; вскоре оно медленно и величаво скатилось, исчезло позади темно-синего купола, оставив вокруг него лишь сверкающий ореол, огненный венец брызнувших во все стороны лучей. И тут началось нечто сказочное: вереница окон, вверху под куполом, осветилась причудливым светом, он пронзил одно, потом другое окно, и они заполыхали, подобно рдеющему горнилу; казалось, самый купол отделился от здания и лежит на костре приподнятый, вознесенный в воздух неистовой силой пламени. Это длилось минуты три. Окутанные лиловатой дымкой, внизу смутно виднелись крыши Борго, и только между Яникульским холмом и Монте-Марио четко выделялась темная черта горизонта; и тогда небо тоже стало пурпурно-золотым, беспредельный покой, божественная ясность разлились над уходившей в небытие землею. И вот, наконец, окна погасли, небо погасло, и в нахлынувшей ночи лишь едва маячил, все более стушевываясь, округлый купол св. Петра.
И по какой-то неуловимой связи перед мысленным взором Пьера снова возникли возвышенные, грустные и ущербные образы кардинала Бокканера и старого Орландо. Лишь днем познакомился он с обоими — такими величавыми и упорными в своих чаяниях, — и вот теперь, вечером, они возникают перед ним на горизонте, у края неба, овеянного дыханием смерти над погрузившимся в небытие городом, их городом. Означает ли это, что с ними рухнет и все остальное, что все померкнет, исчезнет во мраке ушедших времен?
V
Наутро к Пьеру пришел огорченный Нарцисс Абер и сообщил, что его двоюродный брат, тайный камерарий, монсеньер Гамба дель Цоппо сказался больным и попросил на два-три дня отложить визит молодого священника, для которого он обещал исхлопотать аудиенцию у папы. Это сковало Пьера; его так запугали, что, опасаясь каким-нибудь неловким шагом все погубить, он не отваживался ничего предпринять, чтобы повидать святого отца. Заняться ему было нечем, и, желая убить время, он стал осматривать Рим.
Прежде всего он посетил развалины Палатина. Было восемь утра, на небе — ни облачка, когда Пьер вышел один из дома; он очутился у входа, на улице Сан-Теодоро, перед решеткой, по бокам которой расположились будки охраны. Один из сторожей тут же подошел и предложил аббату быть его провожатым. Священник предпочел бы побродить, как придет на ум, блуждая наугад и делая неожиданные открытия. Но ему неловко было отказать человеку, который с такой добродушной улыбкой, так любезно предлагал свои услуги, да к тому же очень чисто говорил по-французски. Этот коренастый человечек, на вид лет шестидесяти, с квадратным багровым лицом, которое пересекали внушительные белые усы, оказался бывшим солдатом.
— Если господин аббат пожелает, я могу проводить… Господин аббат, видать, француз. А я пьемонтец, французов знаю хорошо: был с ними под Сольферино. Да! Уж что там ни говори, а когда так побратались, этого не забудешь!.. Погодите-ка, вот сюда, направо.
Подняв глаза, Пьер увидел вереницу кипарисов, окаймляющих Палатинское плато со стороны Тибра; он уже заметил их, когда в день приезда любовался городом с высоты Яникульского холма. Резкая зелень кипарисов, окутанная нежной голубизной воздуха, темной бахромой окружала плато. И ничего, кроме этих деревьев, только голый, опустошенный склон, грязно-серый от пыли; то тут, то там среди редкого кустарника выступали из земли развалины древних стен. Полнейший разгром, места раскопок, наводящие уныние, как пятна проказы, и способные вдохновить одних лишь ученых.