После нескольких солнечных недель наступила полоса пасмурных, жарких дней. Небо потемнело, как на старинных фресках, в душной тишине заклубились нагромождения туч, словно трагические поля сражений на полотнах неаполитанской школы. На фоне этого свинцово-бурого клубления дома ярко сверкали меловой горячей белизной, подчеркнутой к тому же резкими тенями карнизов и пилястр. Люди ходили, понурив головы, переполненные внутренней темнотой, что накапливалась в них, словно перед грозою, среди чуть слышных электрических разрядов.
Бьянка больше не показывается в парке. Очевидно, ее стерегут, не позволяют выходить. Учуяли опасность.
Сегодня я видел в городе группу людей в черных фраках и цилиндрах, шествовавших мерной поступью дипломатов по рыночной площади. Белые манишки ярко сверкали в свинцовом воздухе. Они молча осматривали дома, словно оценивая их. Шли они четким, неспешным, ритмичным шагом. Угольно-черные усы на гладко выбритых лицах и поблескивающие глаза, красноречивые и словно бы масленые, плавно поворачивающиеся в глазницах. Иногда они снимали цилиндры и стирали пот со лба. Они все высокие, сухощавые, средних лет, и у всех смуглые лица гангстеров.
35
Дни стоят темные, пасмурные, серые. Далекая потенциальная гроза днем и ночью лежит далеко на горизонте, не разряжаясь ливнем. В безмерной тишине, в стальном воздухе иногда просквозит дуновение озона, запах дождя, влажный, свежий порыв.
Но затем опять одни только сады раздвигают воздух гигантскими вздохами и тысячекратно разрастаются листвой — наперегонки, днем и ночью, в спешке. Все флаги тяжело обвисли, потемнели, и с них бессильно стекают в загустевшую атмосферу последние волны красок. Иногда в проеме улицы кто-нибудь обратит к небу яркий, вырезанный из темноты профиль с испуганным сверкающим глазом, прислушиваясь к шуму пространств, к электрическому молчанию плывущих облаков, а воздушные глубины пронзают, словно стрелы, трепещущие и остроугольные черно-белые ласточки.
Эквадор и Колумбия объявили мобилизацию. На молу в грозном молчании теснятся шеренги пехоты, белые штаны, белые перекрестья ремней на грудях. Чилийский единорог встал на дыбы. Вечерами можно видеть его на фоне неба — патетического зверя, замершего в страхе с поднятыми передними копытами.
36
Дни сходят все глубже в тень и задумчивость. Небо закрылось, загородилось, все больше наполняясь темной стальной грозой, низко клубится и молчит. Пестрая опаленная земля перестала дышать. И лишь бездыханно растут сады, сыплют, бессознательные и хмельные, листвой, заполняют каждую свободную щелочку холодной лиственной субстанцией. (Прыщи почек были клейкие, как зудящая сыпь, болезненные и сочащиеся, — сейчас они заживляются прохладной зеленью, многократно зарубцовываются листвою, восполняются стократным здоровьем, про запас, сверх меры и счета. Они уже накрыли и заглушили темной зеленью затерявшийся призыв кукушки, теперь слышен лишь далекий и приглушенный ее голос, упрятанный в глубоких вертоградах, исчезающий под разливом счастливого цветения.)
Почему так светятся дома в этом потемневшем пейзаже? Чем пасмурней шум парков, тем резче становится известковая белизна домов; она сияет без солнца жарким отблеском опаленной земли — все ярче и ярче, как будто еще минута, и она запестреет черными пятнами какой-то красочной, цветастой болезни.
Собаки в упоении бегают, держа нос по ветру. Они что-то вынюхивают, исступленные, взволнованные, носясь среди мягкой зелени.
Что-то хочет выбродиться из сгустившегося шума этих хмурых дней, нечто небывалое, нечто огромное свыше всех мер.
Я пробую и прикидываю, какое событие могло бы оказаться на уровне этой негативной суммы ожиданий, которая накапливается гигантским зарядом отрицательного электричества что могло бы сравниться с этим катастрофическим падением барометрического давления.
Где-то уже растет и набирает силы то, ради чего в природе готовится эта впадина, эта форма, это бездыханное зияние, которое парки уже не способны заполнить упоительным благоуханием сирени.
37
Негры, негры, толпы негров в городе! Их видели и здесь, и там, одновременно в нескольких местах. Они бегают по улицам большими галдящими оборванными шайками, врываются в продуктовые лавки, грабят их. Шутки, перебранки, смех, сверкающие белки глаз, белоснежные зубы, гортанные выкрики. Но прежде чем мобилизовали городскую милицию, они испарились, как камфара.
Я предчувствовал это, иначе и не могло быть. Это естественное следствие метеорологического напряжения. Только теперь я отдаю себе отчет в том, что самого начала предощущал: в весне этой таятся негры.
Откуда взялись в этих краях чернокожие, откуда прикочевали целые орды негров в полосатых хлопчатых пижамах? Быть может, великий Барнум разбил поблизости свой лагерь, прибыв сюда с бесчисленной свитой людей, зверей и демонов, может, неподалеку встали его таборы, набитые до отказа бесконечным гомоном ангелов, животных и акробатов? Ни в коем случае. Барнум далеко. Мои подозрения нацелены совсем в другом направлении. Но я не скажу ни слова. Я молчу ради тебя, Бьянка, и никакими пытками из меня не вырвать признания.
38
В тот день я одевался долго и тщательно. А когда оделся, стоя перед зеркалом, придал лицу выражение спокойной и неумолимой решительности. Старательно осмотрел пистолет, прежде чем сунул его в задний карман брюк. Еще раз бросил взгляд в зеркало, дотронулся до сюртука, в нагрудном кармане которого были спрятаны документы. Я готов был встретиться с ним лицом к лицу.
Я ощущал в себе спокойствие и решимость. Ведь речь шла о Бьянке, а ради нее я готов на все! Рудольфу я решил ничего не говорить. Чем больше я узнавал его, тем сильней крепла во мне уверенность, что он — птица невысокого полета и не способен подняться выше уровня посредственности. Я уже по горло был сыт тем, как он встречал всякое мое новое открытие: его лицо мертвело от растерянности и бледнело от зависти.
Погруженный в свои мысли, я быстро проделал недолгий путь. Когда широкие железные ворота, дрожа от приглушенной вибрации, захлопнулись за мной, я сразу же оказался в ином климате, в ином движении воздуха, в чуждой и холодной сфере огромного года. Черные деревья ветвились в отделенном и оторванном времени, их безлиственные еще вершины втыкались черным ракитником в высоко плывущее белое небо некоей иной и инородной зоны — замкнутые со всех сторон аллеями, отрезанные и забытые, как непроточная лагуна. Птичьи голоса, затерянные и приглушенные в далеких пространствах здешнего обширного небосвода, по-своему перекраивали тишину, задумчиво брали ее на верстак, тяжелую, серую, отраженную наоборот в тихом пруду, и мир беспамятно летел в это отражение, вслепую, стремительно гравитировал в эту гигантскую, всеобщую серую задумчивость, в перевернутые, неизменно убегающие штопоры деревьев, в безмерную расхлябанную бледность без края и предела.
Холодный и бесконечно спокойный, я велел доложить о себе. Меня проводили в полутемный холл. Там царил полумрак, вибрирующий от тихой роскоши. Через открытое высокое окно, словно сквозь отверстие флейты, ласковыми волнами втекал воздух из сада, воздух бальзамический и сдержанный — втекал, как в комнату, в которой лежит неизлечимо больной. От тихого этого веяния, что незримо проникало через мягко дышащие фильтры занавесок, наполненных аурой сада, оживали вещи, они со вздохом просыпались, поблескивающее предчувствие тревожными пассажами пробегало по рядам венецианских бокалов в глубокой витрине, испуганно шелестела серебристая листва обоев.
Потом обои угасали, уходили в тень, их напряженная задумчивость, годы и годы теснящаяся в этих чащах, преисполненных темных умозаключений, внезапно высвобождалась слепым воображаемым призраком ароматов, точно у старых гербариев, через сухие прерии которых пролетают стайки колибри, проносятся стада бизонов, степные пожары и всадники, у чьих седел покачиваются снятые скальпы.
Странная вещь, но до чего же старые эти помещения не способны обрести покой, трясясь над своим взбудораженным темным прошлым, как они опять и опять пытаются заново инсценировать давно уже предрешенные, потерпевшие крах события, проигрывают одни и те же ситуации в бесконечных вариантах, перелицовывая их так и этак бесплодной диалектикой обоев. Вот так до основания порченная и деморализованная тишина разлагается в беспрестанных размышлениях, в одиноких раздумьях, словно в безумии обегая обои бессветными проблесками. Стоит ли скрывать? Разве не приходилось тут еженощно усмирять чрезмерное возбуждение, вздымающиеся пароксизмы горячки, расслаблять их инъекциями тайных наркотических снадобий, что сводили их в пространные, целительные, успокоенные пейзажи, где среди расступающихся обоев мерцали водные зеркала и отражения?