На железнодорожной станции мы обнялись. Мы были уже привычны к расставаниям и все же не удержались от слез. Тогда я не знал, что мы плачем вовсе не об одном и том же. Мое сердце, переполненное чувствами к Милке, ничего не говорило мне о Сташеке. Я пообещал ему:
— В нашем доме, даже если он будет размером метр на метр, всегда найдется место, чтобы поставить кровать для тебя.
Почему он поехал в Америку, он не рассказал. Милка как-то раз сказала, не вдаваясь в подробности:
— Если бы ты не был таким наивным, ты бы видел больше.
Спустя годы мне стало понятно: какое-то темное дело было между ним и американским солдатом. Когда меня вызвали в Америку, в больницу, где он лежал и захотел меня увидеть, он смеялся и намекал на клад, который провез контрабандой в Америку, причем часть его досталась американскому солдату, помогавшему ему. Я хранил этот секрет вместе с другими похороненными между нами тайнами.
В Америке Сташек быстро преуспел и письмо за письмом уговаривал меня приехать и стать его компаньоном. В длинных и подробных письмах он описывал прекрасную жизнь, ожидающую нас. Как мы будем ездить на уикенд в Кони-Айленд сидеть около воды в специальных пляжных креслах — в скобках, на полях письма нарисовано низенькое кресло, тканное сидение которого мягкое, как у гамака — как поедем в парк аттракционов — в скобках, на полях письма нарисовано огромное колесо, где люди сидят на самом его верху и один из них говорит (его слова написаны в пузыре, выходящем у него изо рта): «Есть рай и в этом мире». К письму был прикреплен чертеж квартиры, которая освободилась и находится возле его квартиры. В ней две солнечные комнаты, лучше которых для детей не найти. Я бы не задумываясь поехал за ним в Америку, если бы не Милка, которая была признательна ему за то, что устроил нашу встречу, и благодарна за постоянно отправляемые посылки с кофе, сладостями и одеждой, но всегда читала его письма с напряженным лицом, нескрываемой подозрительностью, словно оценивая противника.
Сташек приехал из Америки в честь празднования бат-мицвы моей старшей дочери. Весь дрожа, с дочерьми по правую и по левую сторону от меня, держащими по букету цветов, я ждал его в аэропорте и увидел, как он приближается: высокий мужчина в костюме, цилиндре, с двумя чемоданами в руках. Я чуть не потерял сознание в его объятиях. Пятнадцать лет я не видел его. Всю дорогу в такси мы держались за руки, как жених с невестой, а мои дочери, сидевшие за нами, посмеивались, переглядывались и видели, как нам трудно говорить и как я глотаю слезы. Дома он обнялся с Милкой, поставил один из чемоданов к ее ногам и сказал ей:
— Это все для вас.
И на все то долгое время, пока они втроем вынимали одежду, и обувь, и скатерти, и постельное белье, и бусы, и тесьму для волос, мы закрылись в соседней комнате и шепотом, со смехом напоминали друг другу разные случаи из нашей жизни — и лишь о человеке из Ченстохова не сказали ни слова.
Ночью мы уложили его на свою кровать в салоне, а сами теснились все четверо в комнате дочерей.
На следующий день я пригласил его в свой магазин и с гордостью показывал ему полку за полкой, объясняя изобретенную мною систему распределения товара по полкам и прозрачных ящичков на них, в которые я поместил шурупы и гвозди.
— С магазином все в порядке, — сказал он, — но вот с квартирой…
— Что?
— Слишком мала.
— Мала?! — переспросил я обиженно.
— Для вас она не мала, — быстро добавил он, но если я снова захочу навестить вас, у меня должна быть комната.
Несколько дней он крутился в городе без меня и в один прекрасный день привел нас с Милкой в офис маклера по квартирным делам, который предложил нам на выбор несколько просторных квартир, где кухни и ванные комнаты были выложены цветным кафелем. Милка сидела между нами, и ее глаза блестели, когда маклер описывал усовершенствования на кухне, особенную мраморную столешницу, приподнятую со всех сторон, чтобы вода не могла попасть в шкафчики, а Сташек смотрел на Милку и улыбался. Еще на той же неделе мы пошли в банк, и Сташек положил на мой счет задаток. После этого он поставил свою подпись на специальных бланках, чтобы ежемесячно осуществлялся перевод долларов на мой банковский счет.
— Сташек, — сказал я ему, когда мы вышли, — я верну тебе деньги сразу же, как только у меня будет…
— Когда у тебя будет, купишь квартиру дочерям.
— Но ты дал мне слишком много. Я не могу принять…
— Что ты раздуваешь из этого целое событие? В конце концов я лишь купил комнату для себя.
— Все же, — настаивал я, — мне неудобно брать у тебя…
— Неудобно?! — воскликнул он. — А если бы у тебя было, ты не дал бы мне? Есть ли у меня еще в целом мире кто-нибудь ближе тебя после всего того, что мы испытали вместе? Неужели увидеть тебя в новом доме не обрадует меня больше, чем несколько долларов, лежащих в банках гоев?!
А через восемь лет мы вдвоем, закутанные в огромный талит, привезенный из Америки, отплясывали на свадьбе Леи, обнимая друг друга за плечи, пьяные от радости, кричащие друг другу в ухо, носящиеся среди людей, как две большие птицы с прижатыми головами. Из конца в конец зала мы, словно существо о четырех ногах, двигались вместе между людьми и столами, шестами хупы, стоящей в центре зала, и не заметили, как все гости остановились на своих местах, провожая нас глазами со всех концов зала, пока Милка не протиснулась между нами:
— Прекратите этот спектакль, люди уже начали смеяться над вами.
Еще через пять лет после свадьбы Леи с ним случился сердечный приступ. Его жена позвонила и через переводчика попросила, чтобы я срочно приехал к нему в больницу. Все долгие часы в самолете я молился, чтобы он держался. В аэропорте меня ждала его жена, американская еврейка, разговаривающая только на английском, и возле нее переводчик, мужчина с бородой, говорящий также на идише. Они спешно повезли меня в больницу.
Всю ночь я сидел около его кровати и молился. Никогда еще я не молился так страстно и поражался, из каких глубин моя память извлекает эти древние молитвы. Ночью он схватил меня за руку, лицо его было бледным, словно на него наложили грим.
— Шлоймеле, ты помнишь барак номер три?
— Что?
— Там не было окна.
Он заснул, проснулся снова только перед утром и обхватил мои пальцы:
— Ты помнишь того, из Ченстохова?
— Спи, — я укрыл его. — Тебе приснилось.
Телефонный звонок заставил меня подскочить в кресле. Все тело болело от долгого сидения. В телефонной трубке послышался голос Сташека, бодрый и энергичный:
— Ну, можно поднять бокал и сказать «лехаим»?
Я сказал надломленным голосом:
— Сташек… Я не знаю…
— В чем дело? Что случилось?
— У меня нехорошее предчувствие…
— Почему?
— Жених… — сказать то, что я знал, у меня не поворачивался язык.
— Что с ним? Он старый?
— Да нет…Молодой, приятный…
— Так что же?
— Я не знаю…
— Безработный?
— Нет, он работает… Заканчивает диссертацию…
— Ну, тогда что?
— Сташек… Ты помнишь день, когда нас освободили?
— Разве можно забыть такое? — сказал он. — Даже мертвые помнят.
— Ты помнишь… барак номер три…
Его голос вдруг стал чужим:
— Что с ним?
— Человек, которого мы…
Линия в Бруклине как будто оборвалась. Я подождал мгновение и крикнул:
— Алло, алло Сташек… Ты слышишь меня?
На линии повисла странная тишина.
— Сташек, — молил я, — скажи хоть слово, ты меня слышишь?
— Я здесь, — голос его был безучастным.
— Ну, так вот, я думаю, что это был…
— Ты думаешь слишком много!
Я почувствовал, что он заставляет себя говорить.
— … его дядя, Сташек. Это был его дядя.
— Кто тебе сказал?
За его твердым голосом я чувствую беспокойство.
— Я знаю, что и ты боялся. Все эти годы меня не оставлял страх… что в какой-нибудь день… в какой-то день…
— Кто тебе сказал, что это его дядя? — крик уже явно скрывал волнение.
— Он немного рассказывал, его семья из Ченстохова, Фельдман. Фельдман из Ченстохова, Сташек. И его лицо, и ухо… Он так похож…
— Ухо? По уху ты определяешь такие вещи? Это может быть кто-то совершенно другой! Фельдман — самая распространенная фамилия, какая только существует. Лично я знаком, наверное, с тридцатью Фельдманами! А в Израиле есть, наверняка, десятки тысяч! И знаешь, если искать сходство, то я похож на моего чернокожего работника!
— Из Ченстохова…
— Ченстохов! Это сейчас мода такая здесь! Каждый говорит, что он из Ченстохова!
— Сташек, — мой голос снова надломился, — что нам делать?
— Что значит, что нам делать? — Его голос гремел, пересекая океан, разрываясь в моем ухе. — Наша Рохале выходит замуж! Мы устраиваем свадьбу!