– Да, слабо топят, черти! – сказал Мортирыч и, смеясь, добавил: – И почему вы, Андрей Петрович, не написали сценарий из сухумской жизни? Там в апреле красота.
– Недоучел климатический фактор, старик, – сказал режиссер, – но я не жалею. Железное сердце страны! Ленты именно нужно вертеть про главное – уголь, сталь, хлеб.
– Жизнь, смерть, любовь, – добавил писатель.
– Да, за жизнь людей, – согласился режиссер. – Человека интересует человек. Законный интерес. Хорошая лента должна идти в глубину: покажите настоящий характер, сумейте передать простое чувство – вот задача.
– А кто орал про конфликты, драматические узлы, сценические ситуации? – спросил писатель.
– Я – до вчерашнего дня. Сегодня ночью я все понял. Сюжет чеховской «Степи» в том, как мальчика везли в школу учиться, а он в дороге простудился и заболел насморком. А под этим сюжетом – жизнь России, философия и печаль бренного бытия. Вот так нужно работать!
– Да! Это – настоящее искусство, – сказал писатель.
– В ваших словах много правоты, – сказал Мортирыч, – вот только как мы с гостиницей устроимся: обязательно съезд какой-нибудь в Сталине.
– Съезд ударников угля, – подтвердил Ефремов.
– Ну, что ты скажешь! – проговорил Мортирыч. – Надо было бронировать из Москвы.
– А я уже отвык от всего этого, – вздохнул режиссер. – Сознаюсь: в последний раз выезжал из Москвы шесть лет тому назад.
– Ого! А я вот езжу много, – сказал писатель и, потерев руки, добавил: – Слушайте, в вагоне-то прохладно, надо будет попросить у проводника два одеяла.
Ефремов взобрался на верхний диван.
«Сколько интересного народа на свете! – думал он, глядя на красивый профиль режиссера. И парень, видно, неглупый, и наружность у него настоящая. Могла б Катя влюбиться в такого? Квартиру нужно, заводской дом, кажется, к осени достроят. Мебель нужно, трельяжи. Печально с Васильевым расставаться. Шутка сказать – Васильев! Или уговорить его переехать вместе с нами? Да, наверное, могла б влюбиться в режиссера. Интересно, что Васильев ответит на письмо? Вот ахнет! И почему отказываться от ленинградской аппаратуры? Эта колонка дает почти теоретический выход».
Вдруг он подумал, что целую неделю не увидит Екатерины Георгиевны, захотел вспомнить ее лицо, голос – и не мог.
– Ох ты! – громко, почти испуганно сказал он и приложил руку к холодному стеклу, потом к груди.
Чувство тоски охватило его, ему мучительно захотелось вернуться. Ведь отъехали не больше пятидесяти километров – может быть, соскочить на ходу? За ночь он бы мог дойти до Москвы.
Он привстал, – проводник стелил нижние постели, попутчики курили в коридоре.
Только сейчас он по-настоящему понял, что произошло. Видеть ее, видеть, говорить с нею. Он задохнулся, точно ему нечем было дышать…
Ночью он беспокойно спал, часто просыпался и глядел через стекло, залепленное мокрым снегом. Его огорчало, что поезд все шел и шел, удалялся от Москвы, шел быстро; внизу тревожно позванивали пустые бутылки.
Утром он проснулся и отдернул занавеску. Поезд стоял. Он увидел молодую, зеленую траву, украинские хаты с мраморно-белыми стенами, освещенными солнцем; босые дети бегали вдоль поезда, поднимая к окнам кувшины с молоком, покрытым толстой шоколадной коркой. Он взглянул вверх и зажмурился, – солнце весны сияло на всем огромном просторе светлого неба.
Он широко осклабился, точно заглатывая весну, тепло, свет, подтянулся к стеклу, уперся в него лбом: оно было теплым. Окна верхнего этажа станционного здания были открыты настежь: молодая женщина, склонив голову, расчесывала волосы и поглядывала на пассажиров из темной, казавшейся прохладной комнаты.
Вскоре поезд тронулся. Попутчики внизу восхищались весной и теплом; режиссер то и дело, волнуясь, говорил:
– Тракторы! тракторы! Глядите: тракторы! А вот керосиновые цистерны… грузовик… Ради бога, посмотрите: какие-то башни, а там провода уходят в поле… Что происходит в этой изумительной стране! – вкрадчиво, точно убеждая кого-то, говорил он. – Это, знаете… – Он закрыл глаза и пошевелил пальцами: – Это миллиарды, триллионы пудов тяжелой, страшной земли поднялись в воздух и сделали огромный прыжок, вместе с людьми, домами, садами прянули на пять веков вперед…
– А доезжачего и лисицы там не видно? – насмешливо глядя на писателя, спросил Ефремов.
А поезд все шел, по весенним полям, под весенним солнцем.
Ефремов раскрыл портфель и начал читать бумаги – полугодовой отчет донбассовского завода. Некоторые цифры восхищали его, другие вызывали недоумение. Со стороны могло показаться, что он читает письмо, полное неожиданных, веселых и неприятных новостей, а не отчет, на три четверти состоящий из цифр.
Вдруг над головой его раздался треск, теплые капли брызнули ему в лицо, залили бумагу.
Внизу захохотали. Мортирыч крикнул:
– Скорей, скорей, спасайтесь!
Оказывается, что из лежавшей на сетке бутылки выскочила пробка: оранжевое пиво, блестя на солнце, текло на пол, и рыжая пена, треща, лезла из зеленого бутылочного горлышка.
– Весна, пиво бродит, – сказал Ефремов, вытирая лицо и с удовольствием вдыхая хмельной запах.
– «Когда цветет виноград, играет старое вино», – есть такой роман у Шпильгагена, – сказал писатель.
– «Le vin est tire, il faut le boire» , – есть такая французская поговорка, – сказал режиссер.
Вино откупорено – его надо пить.
Мортирыч снял сверху полупустую бутылку.
– Давайте мы его, бунтовщика, без стакана, – и приложился к бутылке.
Ефремову захотелось, чтобы Екатерина Георгиевна сидела здесь рядом, щурясь от солнца, глядя в окно, слушая шутки режиссера, и он снова, как вечером, почувствовал тоску по ней.
Основа… Змиев… Балаклея… Святогорск. К пяти часам они подъехали к Красному Лиману.
– Ну, вот он, Донбасс! – сказал писатель. – Кончилось царство травы и деревьев. Здесь начинается страна дыма, угля, стали.
– Ну, какой же это Донбасс?! – сказал Ефремов. – Бассейн с Краматорской, а здесь еще Славянск, курорт.
Но и в Донбассе продолжалась весна.
Земля была вскопана. Заходящее солнце освещало ее спокойным, желтым светом. Казалось, что мир облит прозрачным медом. Рабочие в черных и синих комбинезонах, белоголовые ребята, женщины – все копали землю, строили изгороди, сажали семена. Обнаженные ноги женщин казались молочно-белыми на фоне жирной, черной земли. Огороды были всюду – они смело зеленели у огромных заводских зданий, полных темного огня, они вползали между домиками поселков; часто густой, черный дым из заводских труб застилал землю, и казалось, что земля клубится, движется…
– Какая сила! – говорил режиссер. – Дым, железо, и тут же рядом – женщина, светлая зелень и мужья, только что вышедшие из огня.
– Да, боюсь только, что дым сожрет эту зелень, – сказал писатель.
– Нет, зачем? – возразил Ефремов. – Пишут, что за границей дымовые газы отводят в парники и получают богатые урожаи. Дым – ведь это углерод: из него строятся растения.
– Ах, черт! Цветы из дыма – это красиво.
– Да, цветы из дыма, – повторил Ефремов. – Таких примеров много можно подобрать. Чего, кажется, гаже – трупное сало? А из него динамит можно сделать. Как загремит, во славу жизни!
И он огорчился, что сказал интересное, а жены не было, чтобы послушать.
Они приехали в Сталине поздно вечером. Дрожащие огни рудников сияли как скопления звезд, фонари далеких шахт смутно белели молочными туманностями.
Перед вокзалом на круглой площади стояли машины. Ефремов обошел их, и один из шоферов, молодой парень, помахал перчаткой и радостно, точно родственнику, закричал:
– Сюда, сюда!…
В прошлогоднюю поездку этот парень возил Ефремова в пароконной пролетке.
Он сел в машину рядом с шофером, с удовольствием прижался спиной к прохладной подушке. В длинной очереди к автобусу он вдруг увидел своих попутчиков и предложил их подвезти в город.
Они всю дорогу ругали каких-то людей, все перепутавших и забывших, и были так огорчены, что даже не посмотрели на величественные темные терриконы Ветковского рудника, на гирлянды огней Смоляниновской шахты, на огромное зарево над металлургическим заводом… Вскоре они въехали в город, и прохладный степной ветер сразу исчез, а воздух сделался теплым, почти душным, как летом.
Подъехав к гостинице, Ефремов спросил шофера:
– Как там: начальство еще на заводе?
– А где им быть? – рассмеялся шофер.
– Тогда подождите пятнадцать минут, я вместе с вами поеду.
Он спросил у дежурного ключ от заказанного для него заводом номера и поднялся на второй этаж. Войдя в комнату, он посмотрел на кровать, застеленную свежим бельем, на откинутое мягкое ухо одеяла и сокрушенно сказал:
– Надо в Москву спешить, товарищ.
Ефремов разделся, осмотрел свои голые ноги и ужаснулся тому, что они волосатые. Никогда он не замечал, что его ноги так некрасивы.