— Нет, — умоляюще шепчет Эби. — Нет, княгиня, не надо, прошу, пощадите, вы только хуже делаете, вы же ничего не знаете…
— Если я себе ничего не отрежу, ты мне все расскажешь. — Речь Саграды спокойна и размеренна. — Договорились?
— Да! Да, — страстно соглашается леди Солсбери. — Вы обещаете не вредить себе?
— Я слугам ничего не обещаю! — надменно бросает княгиня, рывком проводит лезвием по щеке — и дальше, дальше, взрезая кожу, по виску, под густыми, тщательно завитыми локонами, собранными в высокий узел. Прядь волос шириной с ладонь, смоченная кровью из глубокой ссадины, ложится в руку. — На, жри! — и Катерина швыряет лоскут скальпированной кожи прямо в пасть, где вместо зубов частоколом торчат тесно прижатые друг к другу пальцы.
Теперь ты совсем как я, с одного боку лысая, хохочет в Катином мозгу Кэт. Жаль, что не могу тебя сопровождать — так мы срослись. Уж я бы повеселилась в этом твоем аду!
— Давай, рассказывай, что дальше, — командует Саграда, прижимая к окровавленной проплешине батистовый платок, протянутый все той же Абигаэль.
— Это вам одной, княгиня, ведомо, — с каким-то издевательским почтением первая фрейлина приседает в низком реверансе. — Ад у каждого свой. Вот чего вы боитесь, то вам и предстоит. И меня с вами не будет. Уж простите, — яда и меда в голосе Эби все больше и больше, — но прочие страхи у нас разные.
— Ах ты ж сучка ты крашена, — только и успевает благодарно кивнуть Катерина перед тем, как войти в гостеприимно распахнутую пальчатую пасть.
* * *
И первое Катино побуждение — вернуться. Но она уже летит вперед, поскользнувшись на палой листве и беспомощно вытянув руки. Жирная, топкая грязь принимает ее тело, будто пуховая перина. Над Катиной головой, впечатанной в черную жижу, слышен раскатистый хохот на три голоса — три знакомых голоса. Ирка, Светка, Алка, школьные подружки, насмешницы, предательницы, ведьмы. Полный шабаш.
Когда-то она немела и коченела в присутствии трех некоронованных королев школы. Как же их тогда называли? «Основные»! Да, «основные». Потом это дурацкое словечко сменило не менее дурацкое «крутые». Смешные прыщавые малолетки в одной на всех модной кофте и одной на всех фирменной мини-юбке — какими же яркими, смелыми, уверенными в себе они были… Жизнь стелилась под ноги красной ковровой дорожкой, манила дальней радугой, предлагала себя. Когда Катерину приняли в компанию четвертой — на роль фона, дурнушки-ботанички — она не стала возражать ни против унизительной роли, ни против вечных «подай-принеси». Ее вела надежда на будущую благодарность. То есть на несбыточное.
А еще Катя бесконечно завидовала подругам — всем троим вместе и каждой по отдельности. Ее хрупкие мечты рушились каждый день, растворялись в жестоких шутках, словно в кислоте, рассыпались в прах под ударами невезухи, бьющей без промаха и без пощады. Все исчезло, только зависть осталась неизменной.
Катерина из последних сил держала лицо, делая вид, что ей есть что противопоставить неотразимости трех своих подруг, трех мучительниц, трех ведьм. Но попытки напустить на себя важность и таинственность лишь заставляли личный Катин шабаш срываться с цепи, умело и от щедрой души отвешивая своей девочке для битья пощечину за пощечиной: не зарывайся, Подлиза. Это погоняло у Кати было такое, слегка двусмысленное, даденное, будто пощечина, со всей щедрости и жестокости детской — Подлиза.
Подлизе не везло на друзей — и на врагов тоже не везло.
Подлиза росла, точно в пустоте на ниточке подвешенная: те, кто мог бы стать ей другом, считали, что у нее уже есть друзья — да такие, с которыми не приведи господь связаться. А те, кто считались ее друзьями, не давали Кате ничего, кроме боли. Так Катина маленькая жизнь понемногу становилась все кривее и кривее. Словно деревце, что цепляется за жизнь под штормовым ветром на скале.
Пять лет — целую вечность по детским меркам — они спорили без перемирия и мирились без спора.
Нормальная школьная дружба, сразу после выпускного переходящая в отчуждение — и хорошо, если не в ненависть.
Нет, сказала себе Катерина, нет. Вставай. Саграда все-таки не малолетняя дурочка, бесконечно доверчивая и бесконечно обидчивая. Она не мечтает умереть прямо здесь и сейчас, захлебнуться грязью, чтобы не пришлось поднимать перепачканное лицо, вызывая новый приступ хохота у мучительниц своих, о нет, совсем не мечтает. Поэтому, покачиваясь от внезапно подступившей слабости, она встает сперва на четвереньки, потом на колени — и снова валится на бок, зажмурившись, изо всех сил стараясь не расплакаться от обиды и унижения. Сколько лет, боже, сколько лет тебе и той обиде, Катька, а оно всё так же саднит, так же палит огнем где-то в глубине души, которая точно луковица — чем глубже, тем горчее.
Бесполезно убеждать себя, что время лечит, что плакать неча, бесполезно. Ничто не вылечит твоей изъязвленной, больной сердцевины.
— Подлиза! Вставай, хорош валяться, — командует кто-то из троицы. Окрик выдергивает Катю из пурпурной мглы. Она открывает глаза и удивляется тому, какая, оказывается, маленькая. Или это тени вокруг котла так огромны, каждая ростом с дерево, руки как ветви, ноги как стволы, головы качаются в недосягаемой вышине, рты бормочут вечное:
— Вслед за жабой в чан живейСыпьте жир болотных змей…Желчь козла, драконья лапа,Турка нос, губа арапа,Печень нехристя-жиденка,Прах колдуньи, труп ребенка,Шлюхой-матерью зарытыйВ чистом поле под ракитой…[78]
Катерина чувствует себя беспомощным, пресмыкающимся на брюхе существом. Ног под собой не чуя, вихляясь из стороны в сторону, она поднимается на хвосте — ног у нее больше нет, пропали, пропали вместе с баретками, приходится балансировать на хвосте, длинном и гибком, хорошо хоть остались грудь и руки, она теперь полуженщина-полузмея, Ехидна, наказанная богами за их же, богов, вину, за божественную неосмотрительность, за инфантилизм божественный, неистребимый: создать, разочароваться, убить. Или изуродовать. И вот она, их неудачная креатура, ползает на чреве своем, стреноженная хвостом, расписанным золотом и чернью — то ли черными ромбами по золоту, то ли золотыми по черному, словно бушмейстер, огромная бразильская гадюка.
— Так тебе, Подлиза, гораздо больше идет, — смеются голоса. — Всегда гадиной была, а теперь сразу видать, кто ты и что ты.
Катя с изумлением оглядывает себя, свое тело, длинное, плоское, извилистое, будто речное русло, предмет извечных насмешек — и в человеческой, и в змеиной ипостаси. Дурнота снова подкатывает к горлу. Темнота леса берет черными пальцами поперек туловища, сдавливает в горсти. Пахнет землей, прелью, гнильем — а еще костром и наваристой дрянью из котла. Похоже, там, в отвратительном борще, варятся звери и люди, корни и травы, переплавляясь, как в тигле. Хочется ругаться в полный голос, пнуть проклятую посудину, вывернуть варево прямо в огонь, да вот беда, ног нет и голоса тоже. Еле слышное шипение клокочет на языке — ни заорать, ни выматериться. Точно гейзер в кастрюле заперли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});