А предусмотрительная мама отправляется со мной во Владикавказ и там передает на меня деньги дядюшке, чтобы, когда я стану студенткой, мне из этих денег высылали ежемесячно определенную сумму. Я еду, собрав все, что у меня было, в теплом пальто из английского горохового цвета сукна, в единственных туфлях на низком каблуке, со своими красивыми платьями (к чему теперь они?), минимум вещей. Прячу в портфель три свои заветные тетради — красную, голубую, бежевую, прячу французскую Библию — подарок мадам. Все мои французские дневники и разные сочинения, даже журнал «Стрекозу», все забрали в охапках бумаг. Но все это по сравнению с исчезновением отца — пустяки.
Второго августа мама отправляет со своей кузиной, тетей Валей, моего младшего брата во Владикавказ.
Но мамы мы тоже лишаемся. Ее уводят из дома под самый новый, 1938 год, когда она умудрилась сделать елочку для своей младшенькой. Чемоданчик (я его хорошо помню, небольшой, из коричневой кожи) с необходимыми вещами она держала наготове уже давно и ареста ожидала. (В течение пяти лет она находилась потом в мордовском лагере в Темниках, в Потьме, и вышла оттуда полным инвалидом.) В Москве остались старший брат и Миночка. Ее чуть было не отправили в детский дом на верную гибель или забвение родной семьи, за ней являлся инспектор МГБ, и ей готовили печальную участь. К счастью, брат тайно отвез девочку к маминым кузинам Тугановым (в Москве их было три — Тамара, Мария, Валерия; самая старшая, Фатима, была в лагере вместе с нашей мамой). И девочку в течение нескольких дней перевозили из одной семьи в другую, заметая следы. Через неделю Миночку привезла в Орджоникидзе, все в тот же дом, к Леониду Петровичу, совсем юная наша кузина Ольга Туганова (будущий доктор исторических и кандидат юридических наук, известный ученый). А потом младшего брата отправили в детскую колонию (он еще при маме вернулся от дяди в Москву), а дальше — смерть в тюремной больнице от чахотки. Хаджи-Мурат женился на школьной подруге Лиде и остался в одной комнате нашей квартиры[112]. Так распалась наша семья, казалось, такая прочная и благополучная. Так исчезали тысячи подобных нам семей. И еще удивительно, что трое из нас выжили, выросли и начали самостоятельную жизнь, дождавшись 1956 года, реабилитации отца и матери. Отца — уже посмертной.
Уже будучи студенткой и находясь в Москве, я не раз бывала в справочной МГБ, что на Кузнецком около Лубянки, или на улице Матросской Тишины в Сокольниках. Так я узнала о смерти брата (неведомо где и когда, просто смерть) и о смерти отца, который якобы скончался 23 февраля 1944 года в лагере Дальстроя (а это и есть Магаданские лагеря). Однако в ряде изданий год его смерти имел совсем другую дату — 1937 год (в том числе и в Большой Советской энциклопедии). Упорно ходили слухи о том, что после ареста его отвезли в Дагестан.
Как теперь точно известно из следственного дела моего отца, с которым я познакомилась в архиве Лубянки, где изучала дело А. Ф. Лосева, отца расстреляли в Москве 9 октября 1937 года[113] по обвинению в участии в пантюркистской организации. Судила так называемая тройка в течение 15 минут, с 16.45 до 17.00. Отец не признал себя виновным. Расстреляли его в тот же день[114]. Прах отца покоится (если можно так сказать о прахе насильственно убитого) на Донском кладбище в братской могиле № 1. В списке похороненных он стоит под номером 2002.
Мне на память о погибшем выдали в архиве его билет красного партизана и тюремную фотографию человека с потухшими глазами, в рубашке с открытым воротом. Вот и все. Где весь его богатейший архив? Где рукопись фундаментального труда «История Дагестана»? Мать не раз обращалась в КГБ и получила однажды ответ, что архив А. А. Тахо-Годи за давностью лет, надо полагать, уничтожен. Между прочим, то же самое отвечали мне, когда я писала об архиве А. Ф. Лосева, который считался уничтоженным. Но тогда, в 1995 году, произошел редкостный случай. Мне выдали 2235 листов большого формата, забранных при аресте А. Ф. Лосева. Может быть, и сейчас в таинственных закромах Лубянки лежат рукописи моего отца и кто-нибудь даже использует его труды, издавая в разных видах под своим именем? И такое бывало не раз.
А то, что обманывали нас годами — десять лет без права переписки, — своя политика. «Чекисты» заметали следы своих преступлений, чтобы у терроризированного населения не создавалось впечатления массовых расстрелов 1937–1938 годов и голодной смерти в лагерях военного времени.
Я считаю, что для отца лучше было сразу погибнуть, чем терпеть пытки и издевательства в тюрьме, рабский труд и голодную смерть в лагере, где тысячи несчастных нашли конец в поистине братских могилах среди вечной мерзлоты.
Моя племянница Елена и моя младшая сестра Мина Алибековна (во крещении Нина) впервые посетили обнаруженную с помощью В. П. Троицкого и общества «Мемориал» могилу нашего отца за крематорием, под стеной Донского монастыря, летом 2002 года. В июньскую ночь после посещения этой братской могилы № 1 сестра написала стихи, которые назвала «Неправильный сонет» — в сонете 14 строк, а здесь — 15, и кроме того, есть еще и эпиграф. Вот эти стихи:
В сонет не вмещается этот рассказО жизни, о смерти, о каждом из нас.
Между жасминов и тюльпановВ благоуханной тишинеПеред могилою желаннойПришла пора склониться мне.
Безвинно брошенный в темницу,Оторван от жены, детей,Он не одну провел седмицуСвоих печальных, черных дней.
Но вот пришел конец мученьямИ в общей яме жалкий прах…А мать ждала, ждала в слезах;Ей снился сон, что он вернулся.
Но этот сон не снится мнеМежду жасминов и тюльпановНа монастырской стороне.
Часть третья
12 июля 2006 года, день святых Петра и Павла.
День убавился на час. Лето проходит.
13 июля, память Двенадцати апостолов
Почему-то я ничего не помню о том, как приехала в город Орджоникидзе (он переименован в 1931 году «по просьбе трудящихся») после ареста отца. Все было так неожиданно, ошеломляюще. Еще недавно мы с Туськой покупали какие-то модные туфельки почти без каблуков и с трогательными бантиками, а тут вдруг прощание, заверения в вечной дружбе, слезы и, главное, — без мамы, теперь уже единственной опоры. А как ожидалась осень, день рождения, 26 октября! (Я и представления не имела, что этот день — память Божией Матери Иверской, а она ведь обо мне пеклась и печется по сей день.) И вокзала не помню, и поезда, и приезда. Кто встречал? Когда? Все смутно, ехала ли я одна или с мамой? Но как она могла оставить дома в Москве маленькую девочку? Может быть, надеялась на Мурата? Младшего сына уже отправила все той же дорогой раньше меня к родственникам. Вместе с тем не могла же мама оставить в поезде меня одну, да еще с большими деньгами (передать брату, Леониду Петровичу, на дальнейшую мне помощь), и к тому же багаж должен прибыть, отправленный срочно из Москвы. Да, мама и я — обе вместе. Но ощущение осталось долгого-долгого, на многие годы одиночества. Все связи терялись, нити рвались ненадежные, и как будто бы вместе, а смотришь — ты совсем один. Потому и не запомнились этот печальный отъезд и не менее грустный приезд — прощание с прошлым.
Ах, сколько раз рассказывала мама о своем доме, какое у нее при этих воспоминаниях бывало счастливое лицо! Родной дом во Владикавказе — земля обетованная. Я наизусть знала расположение комнат, и флигель, и сказочный садик в цветах и ароматах, и длинную-длинную галерею с занавесками от солнца летом, а зимой теплую. Ее обогревали, и в зимний день хорошо бывало поглядывать на заснеженные кусты и деревья. И свой второй дом, в два этажа или полтора этажа, как хотите, с прохладным rez-de-chaussée, с ванной и кипятком в вечно пылающем титане, и службы кухонные и хозяйственные. Свой, любимый мир детства и юности, который покинула мама, увезенная Алибеком в далекое странствие, совсем не беспечальное.
Оглянулась — и ничего нет, будто и никогда не слышала маминых рассказов. Зато сразу услышала злобное рычание, едва ступив со двора на шаткий порожек (он таким и дальше пребывал много лет). Ну кто же входит в советское время через главный, парадный подъезд? Все норовят как-то сбоку, сзади, с черного хода. Ну и я со двора. А рычало некое маленькое существо с грязной, свалявшейся, некогда, видимо, белой, а теперь серой от пыли и грязи шерстью: глазки маленькие, злобные из-под нависших бровей, рядом грязнейшая миска с остатками какой-то гадости. А вдруг чужой тоже кинется к этой миске — наверное, так подумал маленький сердитый звереныш. Ну и встреча, все норовит тяпнуть, и я в испуге бросилась в какую-то шаткую дверь. И слышу голос: «Мушка, Мушка, свои, не тронь». Боже мой! Так это знаменитая Мушка, японская болонка, которую когда-то в «мирное время» Михаил Иванович Жданов подарил своей супруге Елене Петровне, урожденной Семеновой, — эта счастливая пара как раз и жила семейно в симпатичном доме в два, а если хотите, в полтора этажа и rez-de-chaussée. Бедная, бедная Мушка! По ней одной видно, во что превратился отчий дом и какие необратимые метаморфозы произошли с некоторыми его обитателями.