Несостоятельность взглядов митрополита Антония несомненна, в этом его критики вполне правы, но было бы полезно установить причины, почему могли явиться у митрополита Антония эти взгляды.
В чем тайна гефсиманской молитвы? Был ли здесь только страх перед грядущими мучениями и смертью, только естественная слабость Его человеческой природы, или она имеет свое особое место в домостроительстве нашего спасения?
Церковь (см. отпусты Владычных праздников в Служебнике) каждому событию земной жизни Сына Божия усвояет свое домостроительное значение. Но в «школьных» системах догматики, в разделе об искуплении, о той пачеестественной молитве, когда Иисус, находясь в борении, прилежнее молился, и был пот Его, как капли крови, падающие на землю (Лк 22, 44), даже не упоминается.
И, неудовлетворенный этим, митрополит Антоний делает предположение: «должно думать, что в ту гефсиманскую ночь мысль и чувство Богочеловека объяло падших людей и оплакало с любовной скорбью всякого в отдельности»[709]. «Его скорбь о любимом человечестве достигла высшей степени: Он принял в Свою душу все человеческие поколения и терзался греховностью каждого человека»[710].
Трудно решить, по какой причине автор не подкрепил своего мнения (не в крайнем выводе, конечно) вескими свидетельствами: были ли это недостаток эрудиции, забвение или уверенность в личном авторитете, но такие свидетельства имеются, и о них следовало бы знать критикам митрополита Антония.
К сожалению, они забыты и в курсах догматики.
Так рассуждает о гефсиманской молитве святой Амвросий Медиоланский: «Итак, Он (Христос) принимает мое хотение, принимает и скорбь мою. Я смело говорю: скорбь, потому что проповедую крест. Мое это было хотение, которое Он назвал собственным, потому что Он принял мою скорбь как человек, и как человек Он говорил, а потому и сказал: не якоже Аз хощу, но якоже Ты (Мф 26, 39). Скорбь, принятая Им за мои страсти, моя, потому что никто не радуется, когда готовится умереть. Мне Он сострадает, со мною скорбит, мне соболезнует»[711].
То же святой Лев Великий: «Спаситель, чувствуя, что уже наступает время достохвальных страданий, сказал: душа Моя скорбит смертельно, и еще: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия (Мф 26, 38, 39). Этими словами, обнаруживающими некоторый страх, Он исцеляет наше состояние бессилия Своим соучастием и уничтожил страх наказания, Сам претерпев его.
Господь, таким образом, боялся нашею боязнью, чтобы, облекшись в нашу немощь и нашу изменяющуюся и несовершенную природу, облечь в крепость Своего совершенства.
Потом, перестав просить и победив (уже через то) некоторым образом страх Своей беспомощности, в котором нам не позволил оставаться, Он перешел в иное состояние (духа) и сказал: впрочем не как Я хочу, но как Ты (Мф 26, 39), и далее: если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя (Мф 26, 42). Этот вопль Главы и есть спасение всего тела, этот вопль и наставил верующих, и ободрил исповедников, и увенчал венцами мучеников за веру. Ибо кто мог бы победить ненависть мира, и бурю испытаний, и ужас преследования, если бы Христос за всех и за вся не сказал Богу Отцу: да будет воля Твоя. Исправив и утвердив троекратно молитвою нашу волю, Господь сказал ученикам Своим: встаньте, пойдем отсюда (Мф 26, 46)»*.
Так же глубоко проникает в тайну гефсиманской ночи митрополит Филарет Московский.
«Внидем за Ним с Петром и сынами Зеведеевыми в вертоград Гефсиманский и проникнем бдящим оком во мрак последней ночи Его на земле… Может быть, смертная скорбь Иисуса представляется некоторым из нас недостойною бесстрастного. Да ведают они, что сия скорбь не есть действие нетерпения человеческого, но Божеского правосудия. Мог ли Агнец, заколенный от сложения мира (см.: Откр 13, 8), убегать Своего жертвенника? Тот, Егоже Отец святи и посла в мир (Ин 10, 36), Тот, Который от века принял на Себя служение примирения с Богом, мог ли поколебаться в деле служения единою мыслию о страдании? Итак, если Он скорбит, то скорбит не собственною, но нашею скорбию; если мы видим Его быти в труде и в язве от Бога и во озлоблении, то Он грехи наша носит и о нас болезнует (Ис 53, 4). Чаша, которую подает Ему Отец Его, есть чаша всех беззаконий, нами содеянных, и всех козней, нам уготованных, которая потопила бы весь мир, если бы Он один не воспринял, удержал, иссушил ее». Далее исчисляются все виды грехов настоящих, прошедших и будущих — «поскольку Искупитель понес на Себе и будущие грехи мира»[712].
Различные мнения о причинах тяжести гефсиманской скорби рассматривает протоиерей П. Сергиевский: «Мы считаем возможным и даже необходимым соединить вместе оба эти мнения (отвращение Его человеческой природы от смерти и подъятие Христом страшного бремени грехов всего человечества), потому что при таком взгляде на дело для нашего слабого ума станет яснее и понятнее вся неизмеримая глубина гефсиманских страданий Господа»[713]. «В Гефсимании в сознании Господа отразилась и сердце Его сдавила тяжесть вины всего человечества. И тем мучительнее было это сознание, что это было сознание чистого, безгрешного Богочеловека, постигавшего со всею ясностью, во всей сущности ужас и силу грехов человеческих. Христос пережил то, что не переживал ни один человек. Своим вселюбящим сердцем Он выстрадал то, чего не выстрадало и все человечество, так что всего ужаса Его душевных страданий в Гефсимании слабый ум человека не может постигнуть даже в слабой их степени»[714].
Так же объясняет значение гефсиманской молитвы и протоиерей Д. Богдашевский (впоследствии епископ Василий, ректор Киевской духовной академии)[715].
Тайна гефсиманского моления вряд ли может быть до конца уяснена ограниченным умом человека, но едва ли следует сомневаться, что «в Гефсимании, так же как и на Голгофе, Христос пострада по нас, нам оставлъ образ, да последуем стопам Его (1 Пет 2, 21)»[716], «гефсиманские и голгофские страдания, которые хотя и составляют два отличные момента, но моменты одного и того же целого, одной искупительной жертвы Христа, начавшейся в Гефсимании и закончившейся на Голгофе»[717].
Но митрополит Антоний слишком далеко зашел в «поправках нашей догматики» и значение крестной смерти заменил гефсиманской молитвой: «В этом и заключается наше искупление»[718]. Он не сделал бы этого вывода, если бы сознавал ограниченность своего опыта, не проникающего в тайну Креста и воскресения.
В отношении к самому митрополиту Антонию следует повторить то, что сказал он, будучи еще архимандритом, в отзыве о диссертации Тареева: «Та истина, которая, сделавшись нарочитым предметом изучения, познается человеком в возможной для него глубине и ясности, тем самым приобретает в его глазах особо важное значение в ряду прочих, еще не столь твердо осмысленных им, истин веры и событий Божественного домостроительства и даже представляется господствующей над этими последними»[719].
Митрополит Антоний отметил «преимущественное значение» искушений Христовых в понимании у Тареева и воплощения у архиепископа Илариона, но не заметил, что у него самого крестная смерть и воскресение Христово остались в числе прочих, «не столь твердо осмысленных им истин веры».
Критики же сами не могли различить в его высказываниях зерна истины от ложности преувеличений[720].
Рассмотрение воззрений митрополита Антония следует закончить. Он не мог создать того истолкования догмата, на которое высказывал претензии. Ошибки его вскрыты и осуждены православным сознанием.
В одном из своих писем патриарх Сергий писал по поводу статьи митрополита: «Антоний мне однажды говорил, что не нужно бояться высказывать свои мысли, хотя бы они и не получили окончательной обработки; если мысль ценная, она не умрет, другие ее подхватят, а если ее никто не подхватит, значит, она и не заслуживает жизни»[721].
Задача критики в отношении таких высказываний, как статья митрополита Антония, состоит не в полном отрицании заключенных в ней мыслей, но в отделении того, что в них есть ценного, от того, что не заслуживает жизни.
Критики митрополита Антония — одни без меры хвалили его, другие отрицали все его мысли — не помогли ему, а сам он не смог или не успел сделать этого отделения, но свою статью закончил следующими словами: «Я убежден в том, что изложенное объяснение истины искупления согласно с учением Церкви, но и еще более твердо убежден в непогрешимости самой Церкви, так что если б мне доказали, что мое объяснение не совпадает с учением ее, то я сознательно отказался бы от своих воззрений»[722].