Ей, должно быть, хотелось скрыться в зарослях, остаться одной в непроходимой гущине и помолчать. Она словно не замечала нас и, оборачиваясь, смотрела на стройную толпу белых стволов, которые как будто светились, поднимаясь по крутым склонам впадины. Длинные плети тонких ветвей спускались донизу, как расплетённые косы. И, медленно падая, всюду трепетали, как бабочки, жёлтые листья. Мне тоже хотелось думать о чём‑то грустном и милом и смотреть на крылатый полёт золотых листьев.
Словно по уговору, мы отставали от неё, спрыгивали с обрыва к ручью, к водопадикам в камнях и принимались делать запруды, а Миколька, как взрослый парень, садился поодаль от нас на старый пенёк и скучал. Не отставал от нас и Шустёнок, хотя и держался нелюдимо, волчком. С ним никто не дружил: все опасались его, как ищейки, и считали, что он способен на всякие коварства.
В один из таких золотых дней мы сидели на берегу ручья и теснились вокруг Елены Григорьевны, которая рассказывала нам о перелётах птиц и об осенних листьях, тоже улетающих с деревьев. Она говорила так живо и увлекательно, что опадающие мотыльками жёлтые листья казались живыми, а деревья, которые оголялись на зиму, казались по–новому загадочными: они тоже были живые, и у каждого дерева был свой характер, но было смешно, что они раздевались на зиму, вместо того чтобы потеплее одеться. Но тут же мы узнали, что это неспроста; листья — не шуба, а орган питания и дыхания. Они всасывают лучи летнего солнышка, и эти лучи в зелени производят чудесную работу — и варят пищу и выделяют кислород, которым дышим. Деревья и травы — это наши ближайшие друзья: без них мы не могли бы жить — ни дышать, ни есть, ни одеваться.
Шустёнок выше по ручью буровил палкой воду, и к нам она текла грязная и сорная. Как и всегда, он и теперь старался пакостить нам. Кузярь следил за ним, и глаза его вскипали ненавистью.
Елена Григорьевна приветливо звала Шустёнка:
— Ваня, иди сюда! Чего ты там воду мутишь?
А мы издевательски подхватили:
— Он всегда воду мутит… Ему абы в грязи барахтаться.
— Нет, он способен быть хорошим товарищем. Он знает и чувствует, что без дружбы не проживёшь.
Но он упрямо буровил воду.
— Мне и тут хорошо. А с ненавистниками мне хлеб-соль не есть.
— Так какого же ты чёрта увязался с нами? — рассвирепел Кузярь. — Сидел бы дома и глаз нам не мозолил.
Гараська с весёлым презрением язвил:
— А кто же тятьке ябедничать будет?
Елена Григорьевна укорительно покачала головой и подошла к Шустёнку.
— Ну, брось свою палку, Ваня, и пойдем со мной — будем все вместе. Нельзя враждовать с товарищами, от этого плохо прежде всего тебе же. Слышал, как мы интересно беседуем?
Шустёнок, как назло, начал с размаху шлёпать палкой по грязи, и чёрные брызги далеко полетели в нашу сторону. Елена Григорьевна отскочила назад и испуганно оглядела рукава кофточки.
Меня как будто опалило огнём: этот сволочонок посмел оскорбить Елену Григорьевну! Не помня себя, я бросился к нему со всех ног, вышиб из его рук палку и стал трясти его за уши.
Он так был ошарашен, что и руки не поднял, а только замычал от боли.
Меня оторвала от него Елена Григорьевна, а Миколька, посмеиваясь, поощрительно припугнул меня:
— Молодец‑то молодец, а теперь берегись — от сотского житья не будет.
— Боялся я, как же…
Кузярь толчками гнал Шустёнка куда‑то в лес.
— Браво! Доблестные у тебя защитники, Лёля!
С крутого спуска между стволами берёз сбегал Антон Макарыч. В серой тужурке, в примятом, сдвинутом на затылок картузе с голубым околышем, размашистый, полный здоровья, он пленял меня своей простотой, жизнерадостностью и какой‑то неотразимой внутренней силой.
Елена Григорьевна покраснела и вся затрепетала от радости. А он подошёл к ней, взял её руку и поднёс к губам. Это было так ошеломительно для нас, что мы сбились в плотную кучку и глазели на учительницу и Антона Макарыча с немым изумлением. Кузярь ухмылялся и глупо чмокал свою руку. Но Гараська ударил его по руке и забормотал сердито, как парень, который знает барское обращение:
— Чего передразниваешь, дурак! У городских это в обычае. Кавалер всегда к ручке прикладывается.
XIX
Как‑то во время уроков внезапно раздался весёлый церковный трезвон. В окно видно было, как Лукич на колокольне прыгал и махал обеими руками, словно лихо плясал вприсядку. Ребятишки всполошились и вскочили с мест. Елена Григорьевна, встревоженная, побледневшая, кое‑как утихомирила ребят и упавшим голосом сказала, словно сообщила о несчастье:
— К нам в село въезжает священник. Хотя трезвоном встречают только архиерея, но староста, вероятно, решил со звоном принять батюшку. Для прихожан это большое событие: ведь своего священника не было здесь много лет.
Дверь в класс быстро распахнулась, и на пороге появился сотский с грозно выпученными глазами, в суконной поддёвке, с шашкой на боку.
— Учительша! — по–солдатски скомандовал он. — Веди своих учеников встречать его преподобие, батюшку. Чтобы у меня всё было, елёха–воха, чинно–благородно… Марш все на улицу!
Елену Григорьевну я никогда ещё не видел такой разгневанной и властной. Она храбро пошла к двери, высоко подняв голову, и накинулась на сотского:
— Как вы смели, сотский, ворваться в класс без моего разрешения и нарушить занятия? Убирайтесь вон и носа своего больше не показывайте!
Я с ликующей радостью следил за каждым движением учительницы и торжествовал, наблюдая за сотским, который ошарашенно стоял в распахе двери и бормотал несуразно:
— Это как, елёха–воха?.. Не слушаться?.. Кто ты здесь?
— Хозяйка! А ты здесь — никто! Я подчиняюсь только инспектору народных училищ. Закрой дверь и больше сюда ни ногой!
Сотский со злобной растерянностью попятился назад и огрызнулся:
— Ну, погоди же… я становому донесу… батюшке доложу…
Елена Григорьевна молча отстранила его рукой и затворила дверь. Возвратилась она к своему столику хоть и бледная, потрясённая, но в глазах её горячо переливались лихорадочные огоньки, а сама она стала как будто выше ростом, и во всей её стройной фигурке чувствовалась гордость и боевое удовлетворение.
С милой улыбкой она оглядела всех ребятишек и сказала просто и спокойно:
— Ну, ребятки, за дело! Продолжим наши уроки!
Колокольный трезвон разливался попрежнему лихо и оглушительно, но почему‑то не тушил голоса Елены Григорьевны. Кузярь шептал мне, задыхаясь от удовольствия:
— Вот так да! И не побоялась в морду Гришке плюнуть. Вот надо‑то как! А он, как барбос, и хвост перед ней поджал.
Миколька хитренько подмигивал нам и поглядывал на Елену Григорьевну озадаченно и встревоженно: я видел, что он не ожидает ничего хорошего от столкновения её с сотским и боится за её судьбу.
На перемене мы увидели толпу мужиков и баб у нового дома попа, тройку лошадей поодаль и два воза с поклажей. Высокий поп в коричневой рясе, гладко причёсанный, с бабьей косой, свёрнутой в дулю на шее, крестил толпу двуперстием и говорил что‑то благочестиво и елейно. Лицо в тёмной бороде улыбалось морщинками около глаз, и издали он был очень похож на иерея Иоанна Кронштадтского, лубочный портрет которого висел на стене в мирских избах. Около него без картузов увивались староста и сотский.
В этот день он к нам в школу не пришёл, и мы, как обычно, слушали чтение Елены Григорьевны. Она рассмешила нас стихотворением Алексея Толстого:
У приказных ворот собирался народГусто…
Мы с Кузярём и Гараськой просили её прочитать ещё и ещё раз.
Она лукаво спрашивала:
— А чем стихи вам понравились?
Нам казалось, что эти ядовитые, складные слова написаны про наше село, про бар и мироедов: каждая фраза была понятна, близка нам и прочно въедалась в память своей солёной остротой. Мы наперебой перекликались отдельными строфами. Кузярь насмешливо сообщил:
Говорят в простоте, что в его животеПусто.
А Гараська озорно налетел на него:
Дурачьё! — сказал дьяк, — из вас должен быть всякВ теле…
Я спрашивал их обоих обличительно:
— Да ведь народу‑то жрать нечего. Откуда же у него тело‑то будет?
Гараська или Кузярь самодовольно отвечали:
Ещё в думе вчера мы с трудом осетраСъели!..
Ребятишки хохотали и приставали к нам:
— А ну‑ка, ещё… Эх, как гоже‑то!
Елена Григорьевна заражалась нашей игрой и читала стихи о Спеси. А Кузярь проходил по прихожей, задирая голову, и важно тянул:
Ходит Спесь, надуваючись,С боку на бок переваливаясь…
Ребятишки и девочки обмирали со смеху и повизгивали от восторга: