Он, разумеется, был прав; даже с более частной точки зрения ‘‘искусства жить” деградация была налицо. Взяв кусок пахлавы, предложенной Редигером, я вспомнил, что несколько лет назад прочел книгу, посвященную истории борделей. Среди иллюстраций фигурировала репродукция рекламного объявления, помещенного парижским борделем Прекрасной эпохи. Я был поражен, обнаружив, что о некоторых предложенных Мадемуазель Ортанс сексуальных услугах я просто никогда не слышал; я даже вообразить не мог, что таили в себе “путешествие на желтую землю” или “русское императорское мыло”. То есть воспоминания о некоторых сексуальных обычаях всего за какой-то век начисто исчезли из памяти мужчин, как исчезают, например, мастера кустарных ремесел, вроде звонарей и изготовителей сабо. Как тут не поддержать тезис об упадке Европы?
– Та Европа, что находилась на вершине цивилизации, убила себя всего за несколько десятилетий, – печально произнес Редигер; он не зажег верхний свет, и комната освещалась только настольной лампой.
– По всей Европе существовали движения анархистов и нигилистов, везде призывали к насилию и начисто отвергали нравственный закон. А потом, несколько лет спустя, все закончилось каким-то непростительным безумием – Первой мировой войной. Фрейд был прав, равно как и Томас Манн: если Франция и Германия, самые продвинутые и цивилизованные нации в мире, могли ввязаться в эту немыслимую мясорубку, значит, Европа умерла. Помню, тот последний вечер я провел в “Метрополе”, досидев до самого закрытия. Я вернулся домой пешком, прошагав полгорода, пройдя в том числе мимо фасадов Евросоюза, мрачной крепости посреди трущоб. На следующий день я отправился в Завентем к имаму. А еще через день, в пасхальный понедельник, в присутствии десятка гостей, я принял ислам, произнеся ритуальную формулу свидетельства веры.
Я не был уверен, что разделяю его точку зрения на решающую роль Первой мировой войны; разумеется, это была непростительная бойня, но войну 1870 года тоже можно считать вполне безумной, во всяком случае, если верить описанию Гюисманса; она уже тогда обесценила патриотизм в любом его проявлении; народы всем скопом увязли в этом смертоносном абсурде, и, вероятно, люди вменяемые поняли это уже в 1871 году; вот отсюда, по-моему, и проистекали нигилизм, анархизм и прочие мерзости. Что касается более ранних цивилизаций, то я был не очень в курсе. Арены Лютеции погрузились во тьму, оттуда ушли последние туристы; немногочисленные фонари отбрасывали на ступени амфитеатра слабый свет. Наверняка римляне буквально накануне падения своей империи все еще считали себя вечной нацией; они что, тоже покончили с собой? Рим был цивилизацией грубой и весьма компетентной в военном плане, цивилизацией жестокой, где в качестве развлечения толпе предлагались смертельные побоища между людьми или между людьми и дикими зверями. Но было ли у римлян желание исчезнуть, какая-то тайная червоточина? Редигер наверняка читал Гиббона и других авторов того же рода, которых я знал разве что понаслышке, и чувствовал себя недостаточно подкованным, чтобы поддержать разговор.
– Что-то я увлекся, – сказал он, смущенно махнув рукой. Он налил мне рюмку бухи и снова протянул поднос со сладостями; они были и так очень вкусны, а в сочетании с горечью инжирной водки просто восхитительны.
– Уже поздно, пора мне, видимо, освободить вас от своего присутствия, – сказал я неуверенно; мне не очень-то хотелось уходить, если честно.
– Подождите! – Редигер встал и направился к столу, за которым стояли в ряд словари и справочники. Он вернулся с небольшой книжкой собственного сочинения, вышедшей в карманной иллюстрированной серии под заголовком “Десять вопросов об исламе”.
– Вот, я вас уже три часа агитирую, притом что написал книгу на ту же тему, но, видимо, это становится второй натурой… Хотя, может быть, вы о ней слышали?
– Да, она очень хорошо продалась, не так ли?
– Три миллиона экземпляров, – извиняющимся тоном сказал он. – У меня неожиданно открылись небывалые способности к популяризации. Конечно, все это весьма схематично… – снова извинился он, – зато вы хотя бы быстро ее прочтете.
Там было 128 страниц и немало иллюстраций – в основном репродукции произведений исламского искусства; и правда, на нее вряд ли уйдет много времени. Я сунул книжку в рюкзак.
Он подлил нам еще бухи. За окном взошла луна, ярко осветив арены, теперь ее сияние затмевало фонари; над фотографиями сур Корана и галактик, висящими на стене среди зелени, я заметил лампочки подсветки.
– Вы живете в очень красивом доме…
– Я стремился сюда много лет, и, поверьте, это оказалось непросто…
Он откинулся на спинку кресла и впервые после моего прихода, как мне показалось, по-настоящему расслабился: он собирался мне сказать что-то действительно важное для него, это было очевидно.
– Конечно, мне интересен не Полай, кому вообще может быть интересен Полай? Но для меня каждая минута наполнена счастьем от сознания, что я живу в доме, где Доминик Ори написала “Историю О”, во всяком случае, тут жил ее любовник, признанием в любви к которому и стала эта книга. Поразительная вещь, да?
Я с ним согласился. В “Истории О”, по идее, было все, чтобы мне не понравиться: я испытывал отвращение к выставленным напоказ сексуальным фантазиям, да и вообще во всем этом был оттенок заносчивого китча – квартира на острове Сен-Луи, особняк в квартале Фобур-Сен-Жермен, сэр Стивен, короче, тоска смертная. И однако страсть, звучащая в этом тексте, и его особое дыхание искупали все остальное.
– Покорность, – тихо сказал Редигер. – Никогда еще с такой силой не была выражена столь ошеломляющая и простая мысль – что высшее счастье заключается в полнейшей покорности. Вряд ли я бы рискнул развить эту идею в присутствии своих единоверцев, они, возможно, сочли бы ее кощунственной, но мне кажется, существует связь между абсолютной покорностью женщины мужчине, наподобие той, что описана в “Истории О”, и покорностью человека Богу, как того требует ислам. Видите ли, – продолжал он, – ислам приемлет мир, приемлет во всей его полноте, приемлет мир таким, как он есть, как сказал бы Ницше. С точки зрения буддизма, мир есть дуккха – беспокойство, страдание. Христианство тоже порой этим грешит, недаром ведь Сатану называют “князем мира сего”? Для ислама же, напротив, божественное творение совершенно, это абсолютный шедевр. В сущности, что такое Коран, как не колоссальная мистическая хвалебная ода? Хвала Создателю и покорность его законам. Тем, кто хочет ознакомиться с исламом, я обычно не советую начинать с чтения Корана, разве что они готовы дать себе труд выучить арабский, чтобы погрузиться в оригинальный текст. Я советую им просто слушать и повторять суры, постараться ощутить их дыхание, внутреннее движение. Все же ислам – единственная религия, запрещающая использовать перевод в богослужении, ибо Коран состоит целиком из тактов, рифм, рефренов и созвучий. В основе его лежит глубинный принцип поэзии, единство звучания и смысла, позволяющее выразить мир.
Он снова, будто извиняясь, развел руками, думаю, он делал вид, что стесняется собственного прозелитического пыла, прекрасно сознавая при этом, что уже не раз держал такие речи перед многочисленными преподавателями, пытаясь их обратить; неудивительно, что замечание о запрете на использование перевода Корана в богослужении подействовало, например, на Жиньяка, который, как и многие медиевисты, косо смотрит на переложение объекта их поклонения на современный французский; в конце концов, его аргументы, пусть и отшлифованные многократным повторением, сохраняли всю свою силу. И я невольно задумался о его образе жизни: сорокалетняя жена на кухне, пятнадцатилетняя для иных целей… наверняка у него есть еще парочка жен промежуточного возраста, но я не рискнул задать ему этот вопрос. Решительно встав, чтобы уже наконец уйти, я поблагодарил его за интереснейший вечер, перешедший меж тем в ночь. Он сказал, что тоже прекрасно провел время, в общем, на пороге состоялось краткое состязание в любезности; но мы оба были искренни.
Дома, проворочавшись в постели целый час, я вдруг понял, что сегодня мне уже не уснуть. Выпивки у меня почти не осталось, не считая бутылки рома, а ром вряд ли удачно сочетается с бухой, но мне необходимо было выпить. Впервые в жизни я задумался о Боге, всерьез рассматривая возможность существования некоего Создателя, наблюдающего за каждым моим поступком, и моя первая реакция была вполне определенной: я просто испугался. Понемногу мне удалось успокоиться, призвав на помощь ром и убеждая себя, что я, в общем, личность весьма незначительная и у Создателя хватает других дел и т. д., но все-таки я никак не мог избавиться от кошмарной мысли, что, заметив внезапно мое существование, он протянет карающую длань, и у меня, например, обнаружится рак челюсти, как у Гюисманса, курильщики вообще часто ему подвержены, вот Фрейд тоже, кстати, да, именно, рак челюсти, очень похоже на правду. И что я буду делать, когда мне удалят челюсть? Как я выйду на улицу, отправлюсь в супермаркет, как буду что-то покупать, выдерживая сочувствующие и брезгливые взгляды? А если я сам уже не смогу выйти за покупками, кто сделает их за меня? Ночь предстояла долгая, и я чувствовал себя трагически одиноким. Хватит ли у меня элементарного мужества покончить с собой? Совсем не факт.