Пушки Кудака продолжали грохотать.
«Хмельницкий шею под топор подставит, — продолжал размышлять полковник, — но тут он сам виноват! А могло быть по-другому! Вот если бы он сразу пошел на Украйну!.. Могло по-другому быть! Там все кипит и бурлит, там порох, ждущий искры. Речь Посполитая могуча, но обороть Украйну у нее сил не хватит, а король немолод и немощен!
Одна выигранная запорожцами битва имела бы неслыханные последствия…»
Кречовский спрятал лицо в ладони и сидел неподвижный, а звезды меж тем скатывались все ниже и ниже и потихоньку пропадали за степной кромкой. Перепела, сокрытые в травах, начали подавать голоса. Близился рассвет.
В конце концов мысли полковника утвердились в единственном решении. Завтра он ударит на Хмельницкого и разобьет его в пух и прах. Через его труп достигнет он богатств и почестей, станет орудием кары в руце Речи Посполитой, ее избавителем, а в будущем ее сановником и сенатором. После победы над Запорожьем и татарами ему ни в чем не откажут.
А Литинского староства все ж не дали.
Вспомнив это, Кречовский сжал кулаки. Не дали ему староства, несмотря на могучую поддержку протекторов его, Потоцких, несмотря на собственные его военные заслуги, и все потому, что был он homo novus[62], а его соперник от князей родословие вел. В этой Речи Посполитой не довольно стать шляхтичем, надо дождаться, чтобы шляхетство твое покрылось плесенью, как винная бутылка, чтобы заржавело, точно железо.
Только Хмельницкий мог изменить заведенный порядок, к чему, надо думать, и сам король отнесся бы благосклонно, но предпочел, несчастный, разбить башку о кудацкие утесы.
Полковник понемногу успокаивался. Ну, не дали ему староства — что из того? Тем более сделают теперь все, чтобы его вознаградить, особенно же после победы и подавления бунта, после избавления Украины от братоубийственной войны, — да чего там! — всей Речи Посполитой избавления! Тут уж ему ни в чем не откажут, тут ему и в Потоцких надобности не будет…
Сонная голова его склонилась на грудь, и он уснул, грезя о староствах, каштелянствах, о пожалованиях королевских и сеймовых…
Когда Кречовский проснулся, уже развиднелось. На байдаках все еще спали. В отдалении поблескивали в бледном, предрассветном свете днепровские воды. Вокруг была мертвая тишина. Тишина эта его и разбудила.
Кудацкие пушки не палили.
«Что это? — подумал Кречовский. — Первый штурм отбит? Или же Кудак взяли?»
Но такого быть не может!
Нет! Просто отброшенное казачьё затаилось где-нибудь подальше от крепости и зализывает раны, а кривой Гродзицкий поглядывает на них из бойниц, поточнее наводя пушки.
Завтра они снова пойдут на приступ и снова сломают зубы.
Меж тем совсем поутрело. Кречовский поднял людей на своем байдаке и послал лодку за Фликом.
Тот незамедлительно прибыл.
— Сударь полковник! — сказал Кречовский. — Если до вечера каштелян не подойдет, а к ночи штурм не повторится, мы двинемся крепости на помощь.
— Мои люди готовы, — ответил Флик.
— Раздай же им порох и пули.
— Уже роздано.
— Ночью высадимся на берег и безо всякого шума пойдем степью. Нападем неожиданно.
— Gut! Sehr gut![63] Но не проплыть ли на байдаках еще немного? До крепости мили четыре. Для пехоты неблизко.
— Пехота сядет на запасных лошадей.
— Sehr gut!
— Пускай люди тихо сидят по камышам, на берег не выходят и шума не поднимают. Огня не зажигать, а то нас дым выдаст. Неприятель не должен знать о нас ничего.
— Туман такой, что и дыма не увидят.
И точно, сама река и рукав ее, заросший очеретом, в котором скрывались байдаки, и степи — всё, куда ни погляди, было погружено в белый непроглядный туман. Правда, пока что было раннее утро, а потом туман мог рассеяться и степные пространства открыть.
Флик отплыл. Люди на байдаках потихоньку просыпались; тотчас же было объявлено распоряжение Кречовского сидеть тихо, так что за утреннюю еду принимались без обычного бивачного гама. Пройди кто-нибудь берегом или проплыви по реке, ему бы даже в голову не пришло, что в излучине этой находится несколько тысяч человек. Коней, чтобы не ржали, кормили с руки. Байдаки, скрытые туманом, затаившись, стояли в камышовой чащобе. То и дело прошмыгивала лишь маленькая двухвесельная лодчонка, развозившая сухари и приказы, но в остальном царило гробовое молчание.
Внезапно вдоль всего рукава в травах, тростнике, камышах и прибрежных зарослях послышались странные и многочисленные голоса:
— Пугу! Пугу!
Молчание…
— Пугу! Пугу!
И снова наступила тишина, словно бы голоса эти, окликавшие с берега, ждали ответа.
Ответа не было. Призывы прозвучали и в третий раз, но уже резче и нетерпеливее:
— Пугу! Пугу!
Тогда со стороны челнов из тумана раздался голос Кречовского:
— Кто еще там?
— Казак с лугу!
У солдат, затаившихся на байдаках, беспокойно забились сердца. Им этот таинственный оклик был хорошо знаком. С его помощью запорожцы опознавали друг друга на зимовниках. Этим же самым манером в военное время приглашали на переговоры реестровых и городовых собратьев, среди которых было немало тайно принадлежавших к братству.
Снова раздался голос Кречовского:
— Чего надо?
— Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, предупреждает, что пушки наведены на излучину.
— Передайте гетману запорожскому, что наши наведены на берег.
— Пугу! Пугу!
— Чего еще надо?
— Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, приглашает на разговор друга своего, пана полковника Кречовского.
— Пускай сперва заложников выставит.
— Десять куренных.
— Идет!
В ту же секунду берег излучины, точно цветами, зацвел фигурами запорожцев, вскочивших на ноги из трав, где они, затаившись, прятались. Издали, со стороны степи, появилась их конница и пушки, над которыми развевались десятки и сотни стягов, знамен и бунчуков. Шли отряды под барабан и с песней. Все это скорее походило на радостное привечание, чем на столкновение враждебных друг другу войск.
Солдаты с байдаков ответили криками. Тем временем подошли челны, доставившие куренных атаманов. Кречовский сел в один из них и направился к берегу. Там ему подвели коня и сразу же препроводили к Хмельницкому.
Тот, завидев его, снял шапку, а затем радушно приветствовал.
— Любезный полковник! — сказал он. — Старый друг мой и кум! Когда коронный гетман велел тебе ловить меня и доставить, ты этого делать не стал, а меня надоумил спастись бегством, за каковой твой поступок я обязан тебе благодарностью и братской любовью.
Сказав это, он чуть ли не с почтением протянул руку, но темное лицо Кречовского осталось холодно, точно лед.
— Теперь же, когда ты, досточтимый гетман, спасся, — сказал он, — ты поднял восстание.
— За свои это, твои и всей Украины обиды иду я взыскивать с привилегиями королевскими в руках, оставаясь в надежде, что государь наш милостивый не поставит мне это в вину.
Кречовский, быстро заглядывая в глаза Хмельницкому, с нажимом сказал:
— Кудак осадил?
— Я? Ума я лишился, что ли? Кудак я обошел и даже ни разу не выстрелил, хотя кривой старик оповестил о себе пушками. Мне на Украйну спешно было, не в Кудак; к тебе спешно было, к старому другу и благодетелю моему.
— Чего тебе от меня надобно?
— Давай отъедем маленько в степь, там и поговорим.
Оба тронули коней и поехали. Отсутствовали они около часа. По возвращении лицо Кречовского было бледно и страшно. Он почти тотчас же стал прощаться с Хмельницким, сказавшим ему напутно:
— Двое нас будет на Украйне, а над нами только король, и более никого.
Кречовский вернулся к байдакам. Старый Барабаш, Флик и весь казацкий чин ожидали его с нетерпением.
— Ну что? Ну что? — послышалось со всех сторон.
— Всем высадиться на берег! — повелительным тоном скомандовал Кречовский.
Барабаш поднял заспанные веки, какое-то странное пламя сверкнуло в глазах старика.
— Как это? — спросил он.
— Всем на берег! Мы сдаемся!
Кровь прихлынула на бледное и пожелтевшее лицо Барабаша. Он поднялся с места, на котором сидел, выпрямился, и внезапно этот сгорбленный, одряхлевший человек преобразился в исполина, полного сил и бодрости.
— Измена! — рявкнул он.
— Измена! — повторил Флик, хватаясь за рукоять рапиры.
Но прежде чем он ее выхватил, Кречовский свистнул саблей и одним ударом уложил его на палубе.
Затем он спрыгнул с байдака в челнок, стоявший рядом, где четверо запорожцев держали весла наготове, и крикнул:
— Греби между байдаков!
Челнок помчался стрелой, а Кречовский, выпрямившись, с горящим взором и шапкой на окровавленной сабле, кричал могучим голосом: