Гуляйбабка прервал чтение, глянул на таившего ухмылку Гниду-младшего с деланным сочувствием и удивлением:
— Вас? Повесить? Да они с ума сошли! Вы же с потрохами преданы Адольфу Гитлеру. Где они найдут такого преданного старосту? Вы верны им, как пес.
— Читайте дале, — кивнул, как рогом боднул, Гнида.
Не все ящо прочитали.
— Ах, да… тут и еще пункт. Читаю.
"Однако, учитывая просьбу подсудимого искупить свою вину перед германскими войсками, военно-полевой трибунал нашел возможным удовлетворить эту просьбу, оставив на семьдесят два часа под залог жену Гниды — Гниду А. В.".
— Но позвольте, Гнида? Как же вы искупите эту вину? — вернув приговор, спросил Гуляйбабка.
— Ге-е, «искупите». Я ее уже искупил. Я через су-точки ужо, как птичка… Тю-лю-лю-лить, свободен!
Гуляйбабка, почуяв недоброе, пустился на хитрость. Схватив руку Гниды, он начал усердно жать ее и трясти:
— Рад! Чертовски рад! Поздравляю. Вы талант. Вы родились в сорочке. И как вам удалось такое? Заданьице, наверное, было ого-го! Кого-нибудь пристукнуть или пронюхать что?
Гнида заулыбался, поправив вывернутый нос:
— Угадали. Партизан выслеживал. Стояночку их.
— И как? Все в порядочке?
Гнида похлопал по ватной штанине. Искривленный вместе с носом рот его растянулся до самых ушей в счастливейшей улыбке.
— Вот туточки. Весь их отрядик. На планчике. Как на ладоньке.
— Поздравляю! Вы гений, феноменальный сыщик. Но почему же вы едете не домой, а совсем в другую сторону?
— В обрат нельзя. Там мост сорвало да ить долго. Обплачется жонка. Так я до Калинкович, а оттель на поезди. Так что бывайте, поехал я.
— Одну минуточку! — поднял руку Гуляйбабка. — Вам будет порученьице.
— Дык тольки поскорей бы. Мне неколи. Мне спешить надоть. У меня дом в залоге. Жонка…
— Айн момент, пан Гнида. Айн момент!
Гуляйбабка отвел шагов на пятнадцать в сторону свое боевое окружение. Глаза его горели непрощающим гневом.
— Каков приговор будет Гниде? Осинка? Пуля? Долбня?
— А если каратели хватятся, узнают, что убит? — задумался Волович. — Не навлечет ли это на наш след?
— Тварь не жалко, а вот жена, — вздохнул кто-то из солдат. — Виновата ли?
Гуляйбабка рывком обернулся на сердобольный голос, огрубелые пальцы его, будто собрались дать кому-то в зубы, сжались в кулаки.
— Что вы сказали? "Жена? Детишки?" А у сожженных, расстрелянных по списку Гниды разве не было жен и детей? Кто пощадил их? Кто пожалел? Кто отвел от детских шеек фашистскую петлю? Нет, и еще раз нет! Изменникам, предателям преимуществ не должно. Спросите, каких? Отвечаю. Вы, заслоняя Родину, стояли в окопе до последнего. Он, спасая шкуру, бежал с поля боя. Ваш дом и жену спалили. Он свой дом и жену спас ценой измены. Вы будете всю войну обнимать холодную винтовку, он — толстый зад отъевшейся на награбленных харчах супруги. Вы после войны вернетесь с незажившими ранами или подорванным здоровьем (не храбритесь, скажется война), он останется в полном бычьем здравии. Вы пойдете к окну кассы за пенсией, и он без стыда и совести станет за вами, потому что с бычьей силой он выколотит стаж на пенсию. Вы начнете по копейке собирать на жилье и пиджачишки детям, он, сохранив хоромы, будет пить самогон, заедая салом. Ну, так этому не быть. Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Гуляйбабка подошел к Гниде, вытащил из деревянной колодки маузер. Почуяв смерть, Гнида обмякло сполз с лошади, простирая руки, упал на колени:
— Пощадите! Простите… Не губите… Не зничтожайте род, мой род!..
Гуляйбабка носком ботинка оттолкнул уцепившегося за ногу Гниду:
— Подними голову, подлая тварь, и последний раз посмотри, как хороша наша земля. Даже опаленная, израненная, она горда и прекрасна. Но еще прекрасней быть ей без вас, тварей.
Одиночный выстрел, стряхнувший росу с осины, возвестил Полесью, что род Гнид бесславно кончился.
32. ПРОЩАЙ, ПОЛЕСЬЕ!
Августовский рассвет открыл перед очнувшимся после долгой лесной качки Гуляйбабкой такой нежданный простор, такую безбрежную даль, что защемило сердце и вспомнилось разом то далекое, босоногое детство, которое человек цепко держит в памяти до конца дней своих.
Все то, что давно минуло, встало перед ним в чуть затуманенной дымке, но такое близкое и явственное, что ему вдруг показалось, будто он едет родным смоленским полем, по которому с холма на холм катится волнами то шумящая спелым колосом рожь, то буйные, со звоном колокольцев, овсы, то голубые, как небо, как вода в озерах, льны.
Тонко поет в шарабане коса, побулькивает в бочонке крыничная вода, вздрагивает, расточая запах росного клеверка, охапка свежей травы. Дед Фатей, пробалагуривший вчера допоздна на бревнах и вставший ни свет ни заря, дремно клюет в такт конского шага носом. Ветерок треплет его седую бороду, топорщит на спине замашную рубаху. Удар колеса в колдобину будит его. Он оглядывается назад и, улыбаясь во все щербатые, редкие, как у зайца, зубы, подмаргивает:
— Ну, внучок — золотой бочок. Видал птицу — заморскую синицу?
— А какая она?
— Э, какая! Тебе расскажи да в рот положи. А ты сам не зевай есть готовый каравай. Ну да так и быть — поведаю.
Пока вороной конек поднимается в гору, дед рассказывает небылицу про заморскую синицу, но как только телега поднимается на взгорье, сказка обрывается, дед кричит:
— Ну, держись, Ванюха, прокачу! Слетаем к богу в рай на коневых крыльях.
После восьми — десяти горячих кнутов ленивый конь наконец-то разгоняется и, екая селезенкой, бежит с горы. Телега опережает его. Хомут оказывается впереди коня, и вскоре весь этот "полет к богу в рай" кончается тем, что телега катится в одну сторону, а конь бежит в другую, где можно пожевать овса.
Горевать по неудачному полету не приходится. Что толку в нем? Еще опрокинешься, как это случалось не раз, когда дед выводил коня из терпения и он, сердито храпя, летел сломя голову с горы, почему-то выбирая места поухабистей. Зато пока дед ловит шагающего по овсу воронка, с высоты, захватывающей дух, можно вволю наглядеться на широко распахнутый мир с перекатными полями, рощами, оврагами, деревеньками, где никогда не бывал и где так хотелось побывать.
Эта воскрешенная в памяти Гуляйбабки картина вновь родила то горячее мальчишеское любопытство.
— Стоп, Прохор! Разворот на сто восемьдесят пять! — крикнул он кучеру, замахнувшемуся кнутом, чтоб разом взлететь с горы на гору.
— Назад?! Бог с вами!
— Нет. Назад поворота нам пока нет. Взглянуть хочу на Полесье и даль впереди;
— А-а, понял. Это можно. Это хорошо, — ответил Прохор, круто поворачивая коней. — Орлы перед полетом всегда на вершинах сидят.
Гуляйбабка слез с кареты, поднялся на придорожный камень-валун. Неоглядная синь полесских лесов безбрежно расплескалась далеко внизу, спрятав бесчисленные речки, болота и деревеньки с людским горем, заботой, любовью и смертью под небом своим. Издали казалось, там нет ни войны, ни тревог, царит извечное спокойствие, мир. Но это только казалось. Где-то там сеют людям горе новые Гниды и Песики, рыщут над беззащитными гнездами фюрерские коршуны. Там, в Полесье, влюбленная до слез в своего «генерала» Матрена, дед Калина со своей липовой овцой, там Марийка, родная рота, друзья…
— Не печалься, сударь, — тихо подойдя, сказал Прохор. — Так она устроена, жизнь, что все остается позади и уже никогда не забежит вперед, не повторится. И чем ты дальше уйдешь, тем во сто крат будет дороже все пройденное тобой. Да и немудрено, сударь. Ты видел чьи-то красоты, чьи-то незабываемые глаза, кого-то до боли любил, но жизнь унесла тебя вперед, и ты, вспоминая все это, крепко тоскуешь о тех, кого видел, кого любил, и в порыве тоски ты бы отчаялся, но у тебя в противовес этому есть надежда, мечта, и они ведут тебя, как в сказку, все вперед и вперед.
— И что же берет верх? Что сильнее? — спросил, не отрывая взгляда, Гуляйбабка. — Прошлое или будущее?
— Если б было прошлое, мы бы повернули, сударь, назад и, сами не замечая, превратились бы в обезьян. Но в том-то и секрет жизни, что берет верх то, что маячит впереди нас. Вы думаете, мне не жалко своих Хмельков, Полесья, Матрены? Эх, туда бы! Но долг, совесть и тот же инстинкт вечного влечения вперед взяли верх, и я вот еду без сожаления. Все мы идем вперед без сожаления. Ханжа тот, кто говорит, что не помнит прошлого, своего детства, первой любви, первых друзей… Врет, собака. Помнит, но лицемерит. А потому не будем ханжами, постоим, посмотрим.
— Постоим, — вздохнул Гуляйбабка. — Обождем, пока подтянется обоз.
Озаренные лучами солнца, кинутого сквозь придорожную березу, они долго стояли в молчании, думая о своем. Гуляйбабке почему-то вдруг вспомнился дедок с гробом для утонувшего Песика и его лукавые причитания: "Ой, лишеньки! Ой, горе! И ума не приложу. И як вона эта злосчастна шланга туды шмыгнула?" А вы, милые старички, и не хотели держать ее. Вы нарочно бросили ее в навозную жижу, чтоб пан Песик захлебнулся в ней. И мы нарочно сочинили жалобу о спрятанном сейфе с деньгами, нарочно дали Песику противогаз, и многое делается на этой прекрасной земле «нарочно», чтоб тонула в навозе истории всякая нечисть и мразь, чтоб людям снова жилось вольно и пелось, как птицам.