– Действовать, действовать надо! – Николай Тургенев обратился к Пушкину: – Хотите принять участие в нашем журнале? – Тик передернул его лицо – тонкое, нервное, с холодными голубыми глазами. – Поэтов-плакальщиков на Руси было и есть достаточно. Все эти ваши элегии, эти ваши любовные вздохи – мало чего стоят. Пора взяться за серьезное дело. Мы решили издавать журнал. – Он взял со стола исписанные листки. – Могу познакомить вас с примерным проспектусом…
– Конечно – желаю! – воскликнул Пушкин.
– В нем будут части: политика, история, финансы, литература… В части, посвященной словесности, мы будем помещать рассуждения о прозе, всякого рода стихи… Или вот раздел «Описание нравов»: он посвящен памяти Новикова – для преемственной связи с прошлым… В публике – охота к просвещению, охота судить о положении своего отечества. Вот профессор Куницын пишет для нас статью о конституции и рецензию на мою книгу «Опыт теории налогов». А вот что я пишу в проспектусе: «Благомыслящие люди желают обратить внимание публики на некоторые справедливые идеи, представить некоторые истинные правила…» Журнал я полагаю назвать «Россиянин XIX века». Вдумайтесь: девятнадцатый век!..
– Что же я должен буду делать?
– Стихи конечно же!
Но и Александр Тургенев обратился к Пушкину:
– Михаиле Каченовский в «Вестнике Европы» позволил себе о Карамзине неуважительный отзыв. – Возмущение мешало Александру Ивановичу говорить. – Так вот, ты должен плюнуть в Каченовского эпиграммой!
Что было делать? Слабый человек – он согласился и на участие в журнале, враждебном Карамзину, и на эпиграмму в защиту Карамзина.
IV
Но в нас горит еще желанье,Под гнетом власти роковойНетерпеливою душойОтчизны внемлем призыванье…
«К Чаадаеву»Не открывая глаз, он вспоминал вчерашнее – засыпанный снегом город, сани, встречи с приятелями – ах, боже мой, подумал он, вчера было что-то такое особенное, счастливое, – радость бытия оживала, он заулыбался, картина сменялась картиной, вдруг вспомнилась сцена в гостиной – он встрепенулся, открыл глаза и увидел, как много за ночь насыпало снега…
Схватив альбом, он записал строчку, пришедшую в полусне…
Вспомнилась вот какая вчерашняя сцена: в гостиной поднялась суета, хозяева бросились к дверям, гости выстроились в два ряда – и по живому коридору, небрежно кивая головой, прошла женщина – полненькая, с гладким лицом бесстыдницы, а за ней, семеня ногами и клоня набок облысевшую голову, – затянутый в мундир мужчина: всем известная любовница Аракчеева и ее муж, синодальный обер-прокурор Пу-калов.
Что за позорное зрелище! Эта женщина торговала должностями, чинами, наградами…
И вот еще сцена: офицеры о чем-то шептались между собой, а затем уехали с бала. Куда?.. Они что-то затевают? Но что?
И кто из этих офицеров состоит, а кто не состоит в тайном обществе? Лунин – по резким высказываниям против тирании и по своему характеру – должен бы состоять…
…Он нарисовал в альбоме портрет военного с твердым подбородком, упирающимся в высокий воротник.
Волконский?.. Он нарисовал военного с генеральскими погонами… Но уж о князе Сергее Трубецком – высоком, сухопаром, с добрым породистым лицом, которому густые бачки вовсе не придавали воинственного выражения, – слух был определенный: именно он набирал новых членов и с многими беседовал…
Он набросал и профиль Сергея Трубецкого.
Однажды они обедали с Жуковским в кабинете ресторана «Талон».
– Понимаешь, Сверчок. – Несмотря на разницу лет – тридцать пять и девятнадцать, они говорили друг другу ты. – Все это не для нас: не для меня и не для тебя. – Жуковский был недоволен пылким его свободолюбием. – Зачем Сверчку участвовать в журнале Николая Тургенева?
Он объяснял: разве в мире было когда-нибудь совершенство? Наша область нравственная. Мы пишем, поэзия возвышает душу – вот и все, что нужно делать…
Жуковский верил в просвещенную монархию, он преподавал великой княгине Александре Федоровне – жене великого князя Николая. Переводы с немецкого – маленькие тетрадки в двенадцатую долю листа, тиражом всего в несколько десятков – «Для немногих» – он дарил своим друзьям.
Для немногих? Но нет, у Пушкина были иные стремления. Он хотел быть услышанным именно многими. У него иные творческие замыслы. Он пишет новый призыв к свободе и подвигу!
V
Я мало жил, я наслаждался мало… Но иногда цветы веселья рвал – Я жизни видел лишь начало…
Пушкин знал дом, в котором она живет, – но в каком из окон она покажется? Почти ежедневно выхаживал он вдоль длинного двухэтажного дома с массивной подворотней, крыльцом с навесом и атлантами, поддерживающими балкон.
Было холодно. Ноги в легкой обуви онемели. Он поднял воротник шинели, защищаясь от ветра.
Вот к крыльцу подкатила карета, двое дюжих лакеев в высоких, похожих на егерские, шапках на руках вынесли из дома старуху, закутанную в шубы…
Он уже знал, что старая барыня занимает первый этаж, в подвале живет немец-портной, – дородная, тяжелая его жена в один и тот же час с сумкой в руках пересекала дорогу, направляясь в мелочную лавку, – но кто живет на втором этаже?
Дворник обметал снег с белых камней рустованного цоколя. В полосатой будке на углу спал инвалид-солдат с алебардой в руках…
Вдруг в окне верхнего этажа будто шевельнулась занавеска!.. Сердце радостно забилось. Он вскинул голову… Но нет, никого не было…
Холод не мог остудить горячего воображения. Сладостные картины рисовались ему!
Какая она? Мечтательница, начитавшаяся французских романов? Или опытная кокетка, под личиной наивности таящая порочность?.. В мечтах он пробирался в ее будуар по потайной лестнице.
Но вот и в самом деле шевельнулась занавеска. Тотчас он принял позу: остановился, скрестил руки на груди… И в открытую форточку вниз полетел склеенный конвертом белый листок. Порыв ветра подхватил, понес за угол, – и он поднял листок у копыт лошади, привязанной к каменной тумбе и запряженной в пошевни.
Тут же на ветру он сломал печать. И укрылся в подъезде, чтобы читать.
Она корила себя. Да, ошибка ее на бале непростительна – она раскаивается в мгновении слабости. Здесь она живет воспитанницей. Что же подумают ее благодетели, которым она обязана всем!
Но хочет ли он ее гибели? Она уверена, что он человек благородный. Так вот: вскоре из дома выйдет ее горничная – и с этой горничной он может передать письмо…
Он был в восторге. И поспешил в Коллегию иностранных дел, расположенную неподалеку, чтобы написать письмо на особо тонкой, с золотым обрезом и особыми водяными знаками бумаге.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});